Борис Липин

 

 

Выборы

 

 

Я ехал домой с партсобрания. Как тебя туда черт занес, спросит читатель. Я мог бы сам задать такой вопрос читателю, но не буду.

Расскажу, как меня занесло.

Это было очень давно. Я тогда служил в армии. Осенью шестьдесят восьмого года должен был демобилизоваться. А с весны в части стали происходить непонятные вещи.

Наш замполит стал следить, как солдаты посещают кино. И раньше, когда наступало время фильма, старшина угрожающе говорил перед строем:

- Все в клуб. В расположении (казарме) не шляться, - но все понимали, что он следит за порядком.

А такого, чтобы дежурный офицер вечером после ужина спрашивал у старшин, сколько солдат не ходило в кино, раньше не было. Фильмы стали на одну тему. Чехословакия. Сначала низенький толстенький Даладье в берете, и проглотивший аршин Чемберлен продавали ее Гитлеру в Мюнхене. Показывали карту Европы, на которой территория, выкрашенная черной краской, быстро увеличивалась. Параллельно показывали снующих по полю колхозников, которые, когда их показывали крупным планом, улыбались, а голос за кадром пел: «...Вставай, вставай, кудрявая...» и «...И никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить...». Потом показывали, как наша армия освобождала Чехословакию. Сначала стреляли из пушек, сбивали немецкие надписи, и подбрасывали маленьких детей на руках. Запомнились светловолосые чешки, которые, танцуя, кружились так, что было видно нижнее белье, и цветы, которые, как снег, падали на идущие по Праге советские танки. Фильмы были черно-белые.

Потом пошли фильмы, в которых были звуки сирены, орущие и размахивающие руками, молодые толстые мужчины и женщины, солдаты и полицейские, охраняющие вход в здание, звон разбитого стекла, и голос диктора. Это молодчики бесновались на пражской площади. По два раза в день стали показывать фильмы про склады с оружием, которые сотрудники государственной безопасности обнаружили на территории Чехословакии недалеко от границы с ФРГ. Глядя на черные, блестящие от масла, автоматы, которые сотрудники КГБ доставали из ящиков, солдаты начинали понимать, что от этих гадов капиталистов можно в любой момент ожидать подлости. Стоит только дать нам слабину, как они тут как тут. И офицеры с нами стали поласковей. Общая беда сближает.

Из штаба соединения и округа стали приезжать розовые очкастые полковники и подполковники. Пропагандист части (была такая должность) собирал митинг, и полковники и подполковники, стуча себя ладошкой в грудь и чуть не плача, рассказывали, какую черную измену замыслили чехословацие ревизионисты, как они на обильно политой кровью наших воинов земле хотят сделать ревизию – вернуть капиталистический строй. То есть, все, за что отцы проливали кровь, пойдет побоку.

Слушали мы их, как завороженные. Может быть, были солдаты, которые понимали, что нам вешают на уши лапшу? Я таких не видел. Все воспринимал, как святую правду.   

Сейчас, когда я вдоволь насмотрелся на съезд народных депутатов СССР, они мне почему-то вспомнились. Уж больно они все были похожи на полковника Петрушенко. Был такой народный депутат. Где он сейчас, не знаю. А верней всего, все они вместе с Петрушенко напоминали Визгуна их оруэлловской «Фермы животных». Но это сейчас. 

Тогда я вспоминал, что папа закончил войну в Берлине, а дядя в Праге. Сердце билось учащенно и в глазах темнело. Даже сами фамилии, которые полковники произносили, вызывали недоверие. Фамилию Сморковский, они произносили, как будто сморкались. Был еще Прхлик, фамилию которого они выкрикивали в зал, как выстрел. Все вздрагивали.

А однажды после обеда прибежал лейтенант – секретарь комитета комсомола части и прямо на спине у солдата стал записывать добровольцев в Чехословакию. Все солдаты записались. Помню безродного космополита (русского по паспорту), который говорил, что, как только после армии кончится секретность, он уедет в Израиль. Утром он шутил и издевался над нами, а к вечеру сказал, что непрочь бесплатно съездить за границу и тоже записался. На следующий день лейтенант – комсомольский секретарь ходил на утреннем разводе части довольный. Запись добровольцев была фиктивной. Проверялась моральная подготовка части и она, как говорят, оказалась на высоте. 

Несколько раз по ночам были боевые тревоги. Мы неторопливо вставали ночью под истошный крик дневального, одевались, разбирали автоматы, противогазы, скатывали шинели, надевали их через голову, и строились на плацу. После трех часов ночного стояния мимо нас пробегал офицер с приказом из штаба. Старшины говорили: «Отбой тревоги!», мы разбредались по казармам, и досыпали до утра. В один из таких дней, утром мы узнали, что сегодня ночью наши войска по просьбе коммунистов и рабочих Чехословакии перешли границу, чтобы выполнить братский интернациональный долг. 

Солдаты поняли, что враг решил проверить наше единство. Я и еще с десяток солдат, которые в свободное время любили поговорить о судьбах мира и социализма, все свободное время проводили у приемника и телевизора. Было ясно, что Чехословакия в опасности. Хотелось понять, насколько она велика. Успокаивало, что вместе с Советским Союзом в Чехословакию вошли войска других стран соцлагеря. Собрания митинги и фильмы шли каждый день. Замполит почти все время проводил в ленинской комнате с солдатами. Улыбаясь, клал руки на плечи, предлагал поделиться своими мыслями, и быстро обсуждение сводилось к тому, что всех волновало. Думали, как сделать, чтобы подобное не повторилось. Солдаты решили, что самым правильным было бы уничтожить все границы между странами социалистического лагеря, и создать одно большое государство, которому будет сподручней отражать злые происки врагов. Одновременно исключалась возможность того, что произошло с Китаем и Албанией - откола. Когда людей много, они обязательно перессорятся, а если человек один, у него везде порядок. Одна рука с другой не дерется. Сошлись на том, что, конечно, после объединения будет намного лучше, но добиться согласия на объединение от руководителей стран, невозможно. Каждый склонен к перегибам.

Почему все перегибают, кто вправо, кто влево, а Советский Союз ведет правильную линию, - такой вопрос никому в голову не приходил. Каждому было ясно, что правы мы. Сбоку строевого плаца была бетонная площадка - фундамент для двух стальных труб. К ним приварен огромный плакат с поясным портретом Ильича. Одну руку он вытягивал вперед, и показывал ладошкой, куда идти. Надпись на плакате гласила, - «Верной дорогой идете, товарищи». В конце утреннего развода, после того, как все командиры подразделений получали указания, командир части становился под плакат и брал руку под козырек. И все подразделения проходили строевым шагом мимо него и плаката. За двадцать метров до плаката, старшина рявкал, мы дергали головой направо, как будто нас одновременно ударяли по левой щеке, прижимали вытянутые руки к туловищу, и с силой, ударяя плац сапогами, так, что все тело вздрагивало, маршировали, пожирая глазами Ильича, полковника и надпись на плакате. Стоило походить так несколько месяцев, как становилось ясно, что мы идем верной дорогой. Сократовский лоб Ильича, угадывающийся под кепочкой, и гениальный мозг за этим лбом, дали такой мощный разгон, что культ личности Сталина не смог его затормозить.

Ну и вскоре после этого я, уткнувшись в грудь комбата – редкостного дуболома (сейчас я думаю, что он играл такую роль), попросил дать мне рекомендацию в партию. Видать, крепко мне засрали в армии мозги. Он посмотрел на меня, как кавалер на даму, которая сама просит, чтобы ей засадили, и сказал, что, конечно, даст. Дело завертелось. Еще одну рекомендацию дал мне начальник расчета, третью - комсомольская организация (все солдаты были комсомольцы) и в дембильском поезде я ехал с новенькой книжкой кандидата в члены КПСС. Кажется, таких идиотов было несколько.

А на гражданке процесс, все ускоряясь, пошел в обратную сторону. Года три я походил придурком, верящим всему, что пишут в газетах. Но уже сомневающимся. Можно сказать, что этот процесс затянулся. Слишком поздно я начал сомневаться. Но надо учесть, что если причислять меня к культурному слою, я был его представителем в первом поколении. Слово интеллигент я не люблю. Я много раз читал «Вехи» (одна из моих любимых книг) и по их определениям Ленин тоже интеллигент.

После армии я устроился лаборантом в НИИ и поступил в институт на вечерний факультет.

Родители мои были простые люди и искренне верили всему, что писалось в советских газетах и говорилось по радио. Сейчас, когда их уже нет в живых, вспоминая с какой горячностью они защищали от меня советскую власть, думаю, что в этом было что-то неестественное. Возможно, они сами не верили в то, что говорили. Ведь голод на Украине, про который я прочел у Рыбакова и Солженицына, они видели своими глазами.

Отец жил в другом городе. Очень просил мне достать и прислать ему «Тяжелый песок» Рыбакова. Я не понимал его переживаний. Не чувствовал. Он так и умер, не имея книгу на полке. Хотя, читал. Она его потрясла. Потрясла не тем, что он узнал что-то новое. Потрясла тем, что он впервые прочел о том, что пережил.   

Они родом с Украины. Остались живы только потому что отец в двадцатые годы перехал в Ленинград и устроился работать на завод имени Андре Марти (был такой французкий большевичок-дегенерат, который стал ренегатом) и в тридцать втором году сумел вывезти родственников в Ленинград. Ему удалось это сделать, как авангарду пролетариата – ударнику.

Все произошло случайно. Он получил от завода путевку в санаторий на Черное Море. Дорога была мимо родных мест. Заехал домой и увидел, что родственники умирают от голода. Это был разгар сталинской борьбы с украинскими крестьянами. Потряс перед местными властями бумажкой, что он авангард, и вывез родственников в Ленинград.

Если они и думали другое, это было так глубоко спрятано под коркой, что они сами туда смотреть боялись.

Уже в конце того, что называется перестройка, когда отец умер, а матери осталось жить совсем немного, я, подняв ее с кровати и одев халатик, усадил перед телевизором. Шла ярая демократическая передача. Ленину и Сталину вкладывали по первое число. Мамочка уже почти ничего не соображала. Но она почувствовала, что словосочетания не те. У нее до самой смерти остались очень живые глаза. И я почувствовал, что эти живые глаза очень беспокойно на меня смотрят. Что-то не то идет с экрана.

- Ты знаешь, - как можно беззаботнее произнес я, - Ленин и Сталин оказались такими подлецами.

- Да, - сказала она, улыбнувшись. Улыбка означала, что она получила подтверждение тому, что услышала по телевизору. – А они живы?

- Сдохли оба, - сказал я еще беззаботнее.

- Все равно, - сказала она доверительно, - ты не говори об этом никому, хорошо? Ты знаешь, я знаю, а афишировать не надо. Какие они там ни были, мы лучше промолчим. Как будто мы ничего не знаем. Ладно?

- Ладно мамочка, - чмокнул я ее в щечку.

А когда папа и мама были здоровы и полны сил, ругать перед ними советскую власть было то же, что бить кулаком в бетонную стену. Какие страшные следы могли остаться на костяшках от такого удара. Да еще к ним на помощь подключался брат, который в это время учился в Высшем Военно-Морском училище. Мозги там полоскали еще больше чем в армии, и после одного разговора он решительно отвел меня в сторону.

- Послушай, я вижу, ты убежден в своих взглядах. Спорить я с тобой больше не собираюсь, но скажи пожалуйста, когда ты собираешься, когда ты собираешься свои взгляды сделать достоянием общественности, с тем, чтобы я мог заблоговременно поставить об этом в известность командование училища.

Пошли вы все к черту, подумал я, решив, что эта дискуссия будет последней. Увы, она был не последней, но я понял их бессмысленность. Это какой-то дурак ляпнул, что в споре выясняется истина. В споре выясняются отношения, а мы их уже выяснили. Дальнейшее их выяснение в лучшем случае приведет к тому, что у нас будут сгорать нервные клетки, которые почему-то не восстанавливаются (могли бы и восстановиться) , а  худшем случае у кого-то будет сломана судьба. Брата попрут с училища, а меня с работы и из института. Оба мы (я за счет армии, а он в училище) успели обзавесьтись формами секретности. За границу нас бы не выпустили, да мы к этому и не были готовы, и пришлось бы нам идти в операторы газовой котельной. Говорят, в застойные годы, это была самая интеллигентная профессия, но для этого надо было созреть.

Все образовалось само собой. Брат окончил училище и уехал служить на север, отец уехал в другой город. Я женился и уехал от мамы, и споры кончились.

Недавно на похоронах мамы я встретился с братом. Он приехал на похороны. На свою нищенскую зарплату научного сотрудника, умри мама в другом городе, я бы не смог приехать. Но она умерла в моем городе. В моей квартире. Пролежала в ней три года после инсульта. И я за ней три года ухаживал. Он присылал деньги.

Он дослужился до капитана второго ранга, и это был его анкетный потолок. Начал служить в штабе флота. Изобрел один тренажер для матросов, потом другой, потом мы прочли о нем хвалебную статью в журнале «Коммунист вооруженных сил». Отец сумел раздобыть несколько номеров этого журнала и разослал всем родственникам. Потом была пачка рационализаторских предложений, участие в слетах и конференциях. Но главную ступеньку он так и не смог перешагнуть. Этой ступенькой была Военно-морская академия. Тогда можно было стать капрасом (капитаном первого ранга) и плыть в адмиралы. И вот это ступенька оказалась для него недосягаемой, потому что дедушка его был Абрам и отчество папы было Абрамович. С такой анкетой в академию не проходили.

Он дергался. Пытался заручиться чьими-то поддержками, блатом, поступить в заочную адьюнктуру. Все было бесполезно. Абрамовичи эту высоту не брали. Периодически он приезжал в Ленинград в командировки, снова и снова искал подходы к академии. Встречался со знакомыми офицерами, которые там учились. Останавливался он у меня, и я участвовал в этих встречах. Боже, как все это было больно видеть. Как сильно бросалось в глаза, насколько тупее его были слушатели академии легко перешагнувшие эту ступеньку. Лет пять назад, приехав в Ленинград, он произнес, ужаснувшую меня фразу: «Больше всего я жалею, что раньше столько времени уделял службе».

А если бы он понял все это в семьдесят первом году? Или нашелся бы умный человек, который объяснил ему бессмысленность его попыток на ближайшие пятнадцать лет? Что бы было?

Я это к тому, что культурному слою в первом поколении трудно понять, где правда. Допустим, сумей мой брат перешагнуть эту ступенку – поступить в академию, и смысл правды мог повернуться к нему другой стороной. Правда была бы другая.

Совсем не то я увидел, придя в петербугскую семью, где несколько поколений имели высшее образование. Принадлежали к культурному слою. К тому времени я уже считал себя тайным диссидентом. Помимо «Архипелага» я переснял здоровую кипу книг тамиздата, имел дома несколько коробок с фотопленками, и все время старался расширить свои владения, выпрашивая дле пересъемки то, чего у меня не было. Ксероксы считались для меня недоступной роскошью. Я даже не знал, как к ним подступиться. У нас в институте разрешение на ксерокопирование давал первый отдел. А в этой петербургской квартире я увидел на полках много переплетенных ксерокопий с тамиздата. На полках стоял и сам тамиздат: YMCA-PRESS, издательство имени Чехова, Нью-Йорк, Лондон, Париж. Представьте себе, что вам одиннадцать лет, вы валяетесь на диване, и все это вам доступно. До чего вы додумаетесь к совершеннолетию? Если, конечно, вы способны думать? Это не каждому дано.

Возможный читатель может задать резонный вопрос. Если я так поумнел, почему не рассказываю, как вышел из партии.

Честно скажу, сам из нее выходить боялся. Во-первых, при ближайшем сокращении вылетел бы из института. А может, и без сокращения. Устроиться на работу в другое место я вряд ли смог бы. А у меня жена и дочка. У меня знакомый всюду рассказывал политические анекдоты. Его вызвали на Литейный. При входе он сдал паспорт. Следователь его пожурил и сказал, чтоб он больше так не делал. Он вышел счастливый, что легко отделался. А когда взял паспорт, увидел, что там стоит штамп временной прописки. 

Но вернемся к тому с чего я начал. А начал я с того, что ехал домой с партсобрания. Ехал в трамвае. За окном темно. Дождь.

Глядя, как по стеклу бегут струйки воды, я улыбался. Вспоминал веселые моменты для театра абсурда. Допустим, режиссер взялся осовременивать Кафку. Тогда ему надо было сидеть на нашем партсобрании. Уже в перестроечные годы я услышал от Марии Васильевны Розановой фразу: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью!»

Все наше партсобрание была сплошная Кафка.

Дополнительй анекдот состоял в том, что я невольно оказался одним из главных действующих лиц. Чтобы прояснить ситуацию, поставлю временную точку. Это было вскоре после того как мы вляпались в Гавнистан – протянули руку помощи борющемуся Афганистану. Чехословакии мы тоже протянули руку помощи. Но, если тогда я верил, то сейчас подумал, почему никто по этой протянутой руке не ебнет молотком. Так, чтобы мы взвыли и больше ее никуда не протягивали. Примерно десять лет прошло от Чехословакии до Афганистана, но эволюцию я в своих взглядах проделал большую.

Было впечатление, что я полностью в говне. Погружен так, что воздуха не глотнуть. Особенно неприятно было то, что, пытаясь вглядеться вокруг себя, я ни у кого этого чувства не замечал. Может, среда была такая. Я в то время уже пописывал и, беседуя, с кем угодно, старался раскрутить собеседника, выяснить его отношение к тому, что произошло. В лучшем случае удавалось услышать, что ЕСЛИ НЫ МЫ, ТО АМЕРИКАНЦЫ, потом шло ГОВОРЯТ, ТАМ СЕЙЧАС КАПУСТУ ХОРОШУЮ РУБЯТ, иногда можно было услышать, что МНЕ НА ВСЕ ЭТО НАСРАТЬ, но чаще всего было молчаливое одобрение того, что шло сверху – НЕ НАШЕ ДЕЛО О ПОЛИТИКЕ РАССУЖДАТЬ, ПРИКАЖУТ, САМИ ПОЕДЕМ. Кто-то с сегодняшнего дня скажет, что не было. Пусть он вспомнит себя тринадцать лет назад и слова вокруг.

Партсобрание, с которого я ехал, было внеплановым. На носу выборы. Выбирали в местные советы, городской, республиканский и верховный. Чем главнее совет, тем круглее ряшка, за которую голосовать. Я уже давно сачковал выборы, но после Гавнистана решил, что этого мало. Как писал Солженицын: «В самом малом упремся». Решил проглосовать против. Вычеркнуть все ряшки. И круглые, и вытянутые. Кажется, ерунда. А тогда я себя долго морально к этому готовил. Представлял, как все будет. Вспоминал, есть ли кабинка. Прикидывал, когда пойти, чтоб не привлечь внимания. Наверняка, там будет кто-то из КГБ, кто будет фиксировать отклонения. Правда, мне приходила в голову простая мысль – если я свой протест проведу так незаметно, что даже курировавший кэгэбэшник ничего не заметит, что потом помешает этой кодле поменять мой минус на плюс. Но на большее я тогда был просто не способен.

Боялся всего. Даже бышей жены. Мы развелись, но не разъехались.

У нас много раз вся квартира была сохнущими фотокарточками завалена. Я тамиздат на документной фотобумаге печатал. Удавалось на работе своровать. Она тонкая. Если, перед тем, как сушить, в воду глицерина подлить, когда высыхает, мягкая. Почти, как простая бумага.

Жена увидит все, процедит сквозь зубы: «коммунист!», и идет курить на кухню. Как развелись, я перестал дома тамиздат печатать. Кто знает, что у нее на уме. Баба, когда злая, не осознает своих поступков. Возьмет да и укусит, как скорпион лягушку посреди реки. Потом будет жалеть. Или не будет?

И вот, когда я готовился к своему подвигу, в нашей парторганизации произошло небольшое ЧП. Коммунист, который в день выборов должен был что-то делать на участке, внезапно заболел. Что он должен был делать, не помню. В общем, как-то придуриваться. Образовалась брешь, которую наши партработники решили заткнуть моим крепким телом (тогда оно еще было крепким). Мне удавалось долгое время ходить без постоянных поручений. То я в вечернем институте учился, то дочка болела, то мамочка, то жена. Для себя я твердо решил по партийной линии ничего не делать. Лучше по этой линии «Окаянные дни» размножать. По каким-то прорывавшимся у меня репликам партийное начальство поняло, что я пятая колонна, и решило на выборах запрячь меня в работу. Но я просто обнаглел. Как они ни доказывали мне и остальным коммунистам, что лучше меня на выборах никто не поработает, я подымал руку и говорил, что не смогу.

- Почему?

- Я сейчас не могу говорить об этом, но есть семейные обстоятельства, которые не позволят мне в этот день покидать дом.

Кто-то хмыкнул. Наверное, решил, что я буду квартиру пасти, чтоб к жене любовник не пришел. Многие знали, что я разведен. Даже председатель заулыбался. Что ему в голову пришло, не знаю. Но он на меня снова навалился. Даже придумал белиберду, чтоб я через каждые два часа ездил домой проверять, все ли в порядке. А я ему:

- Нет! Это вы у себя дома делать будете!

И стал смотреть в другую сторону. Мол, вопрос решеный, и хватит болтовней заниматься. Краем глаза на него посмотрел и вижу, что, с одной стороны мое хамство его заело, а с другой – понравилось. Когда через полгода ему стали заламывать руки, чтоб он снова стал секретарем партбюро, он также уперся. Даже промотал заседание партбюро, где его кандидатура утверждалась. А раз нет человека – нет дела.

Вот эту свою упертость я вспоминал, улыбаясь в темные побеги воды на стекле. Еще заставляли меня весело хрюкать – сосед, уставший на работе, оборачивался, уж не сумасшедший ли – два веселых момента на партсобрании.

Там все время стоит ровный гул. Один коммунист выступает, другой поддерживает, третий противоречит, четвертый поправляет всех, они огрызаются. В общем, коммунисты. А в партийных рядах есть Шурик – обладатель сочного баритона. Он шутки ради приладился с интервалом в минуту говорить:

- Хорош пиздеть!

Каждый раз так удачно, что голос накладывался на общий фон, и даже рядом сидящие не очень хорошо понимали. Переживает человек за дело партии и слава Богу. И надо же было такому случиться, что, когда Шурик в очередной раз произнес свою тираду, предыдущий оратор кончил, а следующий еще не начал. Она прозвучала в полной тишине. Всем моментально стало стыдно. Ведь каждый понимает, что несет бред. И у самого Шурика уши стали краснеть. Но после небольшой заминики все сделали вид, что ничего не произошло, и следующий оратор понес ахинею.

Уже много лет с того партсобрания прошло, а я, встречая Шурика на лестнице, вместо ЗДРАСЬТЕ, говорю:

- Шура, ну-ка скажи!

И Шура, улыбнувшись, произносит свою историческую тираду.

Первый раз я его толкнул локтем в бок прямо на партсобрании минут через пять. Кто был рядом, давились от хохота.

- Шура, ну-ка повтори.

Но в этот момент Шуре было не до смеха. Он оттолкнул меня изо всей силы и замычал что-то нечленоразделное. Если его вывести из себя, он может стать неуправляемым. Встанет посреди зала и заорет. Лучше его не трогать.

Я поскорее отодвинулся и посмотрел назад. Кто чем занимается. Половина спит, половина книги читает. Но одно лицо меня сразу остановило. На нем была настоящая мýка. Хозяин лица схватил его руками, будто хотел отвернуть голову у туловища. Это Сергей Петрович. Я его так зову, хоть он моложе меня. В рабочее время он со всеми согласен. Но если вы узнаете, что после работы кто-то рубит хорошую капусту, знайте, без Сергея Петровича не обошлось. Так что он не совсем прост. Скорее, он совсем не прост. Сидел он в небольшом отдалении от остальных. Я придвинулся и слышу:

- Как я проклинаю того человека, который меня уговорил в партию вступить!

Я решил, что ситуация заслуживает того, чтобы остаться в памяти потомства, и стал записывать. Он увидел и испугался:

- Ты зачем это пишешь? Зачем это тебе?

- Сережа, - говорю, - успокойся. Это для потомков. Окружающим твой отчаянный вопль останется неизвестен. – И отодвинулся. Понял, что больше от него ничего не услышу.

.....................

И вот настал день выборов. С утра я покормил дочку, сам поел, покурил на кухне и решил, пора! Одел на всякий случай перчатки, чтобы листочек для голосования голыми пальцами не брать (вдруг будут искать по отпечаткам), перекрестил пупок и пошел.

Сидят за столами молоденькие девчонки и отмечают, кто пришел. Я назвал свою фамилию, адрес, показал паспорт. Листочек для голосования сразу взял перчаткой. Она мне предложила и за бывшую жену проголосовать.

- Нет, - говорю, - это уж она сама.

Тут она еще раз посмотрела в журнал и, как закричит:

- Федор Иваныч, товарищ из шестьсот первой квартиры пришел!

Гляжу, мне навстречу Федор Иваныч несется. Вот и я бы таким же придурком скакал.

- Вы не можете, товарищ, потормошить народ из соседних квартир? Ваша лестница у нас отстает.

- Обязательно, - говорю зло, - вот проголосую и обойду все квартиры с первого до последнего этажа, - и мимо него в кабинку.

Он, видно, понял, что я не тот. Даже смутился.

Вычеркнул я в кабинке всех, кого мог, и задумался. Может, вписать кого, или написать что-нибудь вызывающее. Например: «Свободу Сахарову, или «Требую вывода наших войск из Афганистана». Но ведь найдут сволочи. В нашем микрорайоне всего три дома. Правда, в каждом по тысяче квартир. Но все равно найдут. Весь Литейный бросят, но не успокоятся. Я знаю, что на Васильевском острове один писал ругательные письма в обком, так они весь Васильевский перетряхнули, но нашли. Черт с ними, не буду псов дразнить. Вышел я и листочки в урну бросил. Федор Иваныч рядом стоит, смотрит, чтоб я листочки не унес. Я еще раз на него посмотрел строго и домой.

Расслабился. Развел сто граммов спирта, выпил, закусил и сел с дочкой в шашки играть. И в этот момент звонок в дверь. Сосед Пашка полотер покурить пришел. Я в этом микрорйоне всего пять лет живу. Первый, с кем познакомился, был Пашка. Наши квартиры на одной лестничной площадке. Узнав, что я с высшим образованием и член КПСС, он меня зауважал. И сразу вопросы: почему того нет, почему этого нет, почему то не так, почему это не так? Ну, думаю, обращу человека в истинную веру, и давай власть ругать. Он вроде мне поддакивает, но, чем больше я ругаю, тем насмешливее смотрит. Только, когда он попросил музыку послушать, я сунул ему две кассеты Галича, а на следующий день его маленький сын пришел играть с моей дочкой и сказал: «у твоего папы кассеты запрещенные», я понял, что Пашкино образование может мне выйти очень большим боком.

Галича я поскорее забрал, и с тех пор, как Пашка заведет про НЕ ТАК, я ему отвечаю, как нам в институте говорил лектор из обкома. Пашка повеселел и стал смотреть на меня влюбленными глазами. Однажды пришел и сказал, что сын его, когда вырастет, хочет быть таким, как я. У меня чуть не вырвалось НЕ НАДО, но с тех пор мы с Пашкой дружим. Ходим друг к другу покурить, и два раза ездили за грибами.

Уселись мы на кухне, задымили, и я решил его маленько раскрутить.

- Ну, как, Пашка, проголосовал?

- А как же! Только что пришел. Ну там полный порядок! Хочешь голосуй, хочешь вычеркивай! А можно пожелание написать. Я сначала хотел написать, но потом думаю, Бог с ним. Так бросил.

Убил он меня этим монологом. Неужели, думаю, лысый и волосатый правы, и эти без верхнего образования обладают чем-то таким, что позволяет им лепить правду-матку там, где мы – интеллигенты мнемся и гнемся.

- Паша, - говорю, а в глотке пересохло, - а какое же пожелание ты хотел написать?

- Больше внимания рыболовам-любителям. Ведь ты посмотри, как мучаются люди!

                

Октябрь 1992 г.  

 

Hosted by uCoz