Борис Липин

 

 

БУНИН, КАДЕТЫ, ЭМИГРАЦИЯ ПЕРВОЙ ВОЛНЫ

Информация к размышлению

 

 

 

Недавно меня изумила Валерия Новодворская статьей в THE NEW TIMES (№ 4, 7 II, 2011) с интригующим названием «А счастье было так возможно». В ней она всерьез обсуждает, почему Россия не использовала шанс, предоставленный февральской революцией. 

Десять лет назад я видел по телевизору встречу прораба перестройки и историка Юрия Афанасьева со студентами, на которой он сказал, что лучшим вариантом для России в семнадцатом году было бы правительство из кадетов. Как историк он должен был прочесть (можно написать «знать», но мы жили в настолько закрытом обществе, что «знать» трудно было даже историку) множество воспоминаний о начале века, вышедших сейчас. В них показана деятельность кадетов по развалу государства, которую они вели во всех Государственных Думах. Вели, просто, в силу своей глупости. Когда власть попала к ним, выяснилось, что они не знают, что с ней делать. Они оказались неспособны управлять страной. Почему Афанасьев не задумался над этим? Если мы многого не знаем, он должен это знать, как профессионал. Если не знает, странно.  

Изменение государственного общественного строя в России в начале двадцатого века привело к тому, что почти вся ее история в двадцатом веке – это трупы, и, если в 1900-ом году в мире россиянином был каждый десятый житель планеты, то в 2000-ом году россиянин - каждый семидесятый.

Такова цена за сбывшиеся мечты образованных русских людей.

Вполне понятно такое процентное изменение у Франции или Италии, но эти страны уже обладали высокой плотностью населения, а Россия занимала пятую или шестую часть суши, и плотность населения была низкой. Ему было, куда увеличиваться. В начале века население России увеличивалось каждый год на миллион человек. Кроме того, та же Франция, или Италия (совсем не обязательно брать именно их в пример) сохранили высокие темпы роста развития экономики, а Россия, догоняя и перегоняя, ухитрилась от цивилизованного мира безнадежно отстать.

Самые высокие темпы роста населения, уровня его жизни и экономики были в России в начале двадцатого века, до революции, когда образованный россиянин на каждом углу кричал о конституции и все делал, чтобы разрушить существующий строй, а, завороженная этими криками, власть почти не сопротивлялась.

Что понимать под властью? В интернете можно прочесть телеграммы командующих фронтов (некоторые вскоре будут убиты, вкусившими свободы солдатами) с призывами к царю отречься. Царь – власть. А командующие фронтами – власть?

Приказ № 1 (мгновенно разваливший армию), отменяющий в армии чинопочитание, отпечатанный тиражом 9 миллионов экземпляров, издан властью за несколько месяцев до октябрьского переворота.

Бунин в лекции «Из «Великого дурмана»» («Южное слово», № 88, 30 нояб./13 дек., 1919 г.) сказал об этом приказе и его авторах:

«солдат гражданин», раскрепощенный по указу № 1, авторами которого были – какая опять ужасающая нелепость! – какой-то Стеклов-Нахамкес и какой-то адвокат Соколов, которому месяца через два после того на фронте, куда он поехал уже военным комиссаром, один из этих солдат граждан так ахнул ведром в голову, что он был, по газетным известиям, «ниже пояса залит кровью»... Бог меня прости, я, помню, написал тогда на газете: «прочел с удовольствием!»

После октябрьского переворота, получивший от, вкусившего свободы, солдата ведром по голове Соколов не обиделся, а стал работать у большевиков юридическим консультантом. Умер (интересно, своей ли смертью) в Ялте в 1928-ом году. В начале двадцатых годов приезжал в Берлин. Уговаривал эмигрантов возвращаться в СССР. О нем вспоминает в своей книге мемуаров Иосиф Владимирович Гессен:

(И. В. Гессен. «ГОДЫ ИЗГНАНИЯ». YMCA-PRESS, Paris, 1979)

Вскоре в Берлин пожаловал автор знаменитого ”Приказа № 1” Н. Д. Соколов, который своими нарочито резкими повадками, голосом и манерой речи и сиянием самодовольства вывал представление о чем-то сусально-лубочном, возбуждая непреодолимую антипатию. Соколов мотивировал призыв возвращаться в Россию необходимостью укреплять нарождающийся ”правый курс”, и я отозвался на его призыв несдержанной статьей, выдававшей задушевные мечтания. Я признавал, что эмиссар советской власти ”явился в подходящий момент. Беженцы истосковались по родине, пребывание за границей и морально и материально с каждым днем становится труднее”. Но он не приходит с оливковой ветвью, не говорит, что за революцию ответственны все, а потому спешите на помощь русскому народу, нет – у него поручение среди многих званых и с каждым в отдельности сговориться, отделить ”козлищ от овец по признакам, установленным благородным ГПУ”. Отсюда я делал вывод, что ”как ни тяжело положение беженцев и как ни велико тяготение к родине, но, увы, час возвращения еще не пробил, придется еще пострадать, дорога открыта только для угодных ГПУ”.

Усилия Соколова (несомненно не единичные), обращенные – нужно оговориться – не к массе, не к толще эмиграции, а к ее верхушке, к избранным, не остались безуспешными. На ”советскую платформу” сразу же перешло несколько членов Союза литераторов: Алексей Толстой, в пользу которого еще так недавно я устраивал литературный вечер в своей квартире, горячо преданный сотрудник ”Руля” А. Дроздов, испытывавший, правда, большую нужду; Роман Гуль, давший в ”Архиве Русской Революции” яркое описание одного из эпизодов гражданской войны, и еще несколько человек. Их сотрудничество в недолговечном советском ”Накануне”, выходившем под редакцией прожженного Кирдецова, бывшего трубадура северо-западного правительства, дало основание поставить вопрос об исключении этих лиц из состава эмигрантского профессионального союза. Но уйти добровольно они не хотели, напротив – в бурном общем собрании отстаивали свою позицию так вызывающе, что нельзя было не заподозрить задних мыслей. Как потом один из вернувшихся в лоно эмиграции уверял, цель состояла именно в том, чтобы, добившись исключения, обжаловать это постановление в суд, перед которым и устроить публичное состязание между Давидом и Голиафом...

Книга воспоминаний Гессена крайне интересна.

Что касается темпов роста населения России в послереволюционные десятилетия, обсуждать их кощунственно. Надо обсуждать темпы роста его уничтожения.

Конечно, проблема намного глубже. Можно вспомнить совершенно ненормальную болезнь, существовавшую и до семнадцатого года, – желание России увеличить свои внешние размеры, призыв варягов («Земля наша велика и обильна, а наряда в ней нет; приходите княжить и володети нами»), крепостное право, странное уничтожение населения при Иване Грозном, или Петре Первом, самодержавие, деградацию православной церкви, философические письма Чаадаева, «Россию в 1839-ом году» Астольфа де Кюстина, записки Печерина,  мемуары Чарторыжского, восстание декабристов, которые царя убить хотели, но своих крестьян освобождать не рвались. Многое можно вспомнить и многому можно удивиться и ужаснуться. 

Но, во-первых, нельзя объять необъятное, а во-вторых, тогда мир не был так тесен. Пару веков назад на Камчатке узнавали о смене власти в Санкт-Петербурге, когда она там снова менялась, а в двадцатом веке, Россия, «проводя гигантский социальный эксперимент» внутри себя, ухитрилась изуродовать все мировое развитие. 

***

Когда-то небольшая часть этого материала под названием «Миссия русской эмиграции» была опубликована в журнале «Звезда». С тех пор мне стало известно больше интересных текстов. Да и мысли после прочтения текстов стали другие.  

В 1924-ом году в Париже прошли три вечера русской эмиграции. Конечно, их было не три, а больше, но будем говорить о трех.

Первые два состоялись 16 февраля.

Первый вечер Республиканско-демократического клуба состоялся в Cafe Voltaire. На нем с докладом «После Ленина» выступил Павел Николаевич Милюков. 

Одновременно, в тот же день в Salle de Geographie состоялся вечер с докладами И. А. Бунина, А. В. Карташева, Д. С. Мережковского и И. С. Шмелева на тему «Миссия русской эмиграции. Главным событием этого вечера была речь Ивана Алексеевича Бунина, которая так и называлась: «Миссия русской эмиграции». Речь вызвала огромное количество противоречивых откликов в эмигрантской печати. Собственно, реакция на эту речь эмиграции обозначила нравственные изъяны в русском демократическом движении, которые привели к трагедии семнадцатого года. Советская печать тоже не осталась в стороне.

5 апреля 1924 состоялся еще один вечер, на котором Бунину с товарищами пришлось «оправдываться» и еще раз разъяснять свою позицию. Я беру оправдываться в кавычки, потому что большое видится на расстоянии. Сейчас ясно, что речь Бунина «Миссия русской эмиграции» - блестящий образец публицистики на русской языке в двадцатом веке. Не знаю, с чем ее сравнить.    

Формально вечер с докладом Милюкова «После Ленина» не связан с двумя другими. Но милюковский вечер состоялся в один день с вечером «Миссия русской эмиграции». Милюковым предложена одна концепция поведения эмиграции, а Буниным – другая. Газета «Последние новости», редактором которой был Милюков, активно откликнулась на два других вечера и обругала их, как могла.

Поэтому, имеет смысл объединить рассказ об этих трех вечерах.

Но, прежде чем говорить о событиях в эмиграции, я хочу сообщить малоизвестную информацию о партии кадетов (Конституционно-демократической партии или «Партии народной свободы») и ее лидере Павле Николаевиче Милюкове.

Чтобы облегчить восприятие информации, я свои слова печатаю курсивом.

В 1927-ом году в парижской газете «Возрождение» («Возрождение», № 782, 1927) была опубликована статья Василия Витальевича Шульгина «Литература и действительность».

В статье Шульгин, отвечая на упреки демократического крыла эмиграции в том, что он

не прочел ни одной книги по демократии,

сказал, что он сам

ухитрился написать три тома на тему, весьма близкую, а именно: «что стало с Россией, когда ею стала править демократия». Эта трилогия называется «Дни», «1920 год» и «Три столицы» и объясняет, почему автор не удосужился заняться литературой вопроса: он изучал демократию по первоисточникам. Позволяю себе посоветовать <...> внимательно изучить «книгу жизни» некоего Павла Николаевича Милюкова. Книгу сию можно было бы назвать еще иначе – «Приключения Искреннего Демократа». Совместно с тремя вышеназванными, эти четыре книги могли бы ясно доказать сомневающимся в сем, что, как историческая монархия, называющая себя самодержавной, равно как рожденная мечтой о свободе <...> демократия существуют постольку, поскольку каждая из этих форм правления опирается на реальную силу. Оная реальная сила заключается в людях, готовых и способных монархию, диктатуру или демократию не на словах, а на деле защищать. Но относительно России в сем безусловно верном тезисе имеются весьма важные оттенки, которые отчасти выясняются из жизнеописания упомянутого Павла Милюкова. А именно:

1) монархия, утеряв психологический фонд, свалилась, но перед этим триста лет была людям, ей доверившимся (да и не доверившимся, злобствующим) верной защитой от всякой социальной дряни, в старину именуемой «ворами», а ныне называемой «коммунистами» и иными именами; триста лет, если считать без перерыва, а если – с перерывом, то и тысячу.

2) Диктатуры Колчака, Деникина, Врангеля и иных генералов, хотя были недолговечны и цели не достигли, но, принимая во внимание трудность поставленной задачи – вылечить больного раньше установленных для иных болезней сроков, - показали все же наличие крупнейших возможностей;

3) Диктатура Ленина пережила его самого и держится десятый год, несмотря на то, что коммунистическим диктаторам приходится стоять вверх ногами, рассудку вопреки – наперекор стихиям; демократия же в русских условиях, в противоположность двум первым формам правления, выказала себя истинной мокрой курицей или, вернее сказать, - шантеклером, свято убежденным, что не потому петух кричит, что восходит солнце, а что солнце всходит по той причине, что петух горланит.

Вышеупомянутый Милюков, впрочем, держал себя при сей оказии мужественно и кричал изо всех сил и тогда, когда «солнце свободы» вместо того, чтобы подниматься, как сего ждали, стало катастрофически падать в бездну митингующей демократии, но все же не понял урока, который дала ему жизнь. Он все еще ищет книжной премудрости в «литературе о демократии». А надо искать гораздо ближе.

Всю жизнь, П. Н. Милюков изнывал в тоске <...>, свято веря (и сейчас он верит) в здравый смысл народа. И ему дано было увидеть осуществление мечты. Собралось <...> Учредительное собрание. Здравый смысл народа проявился, однако, в том, что он избрал сорок процентов прямых изуверов (ленинцев) и почти шестьдесят процентов изуверов «косвенных» в стиле Чернова. Это одно могло подорвать доверие к искомому здравому смыслу. Но что погубило его репутацию гораздо больше, это поведение сих избирателей, когда их избранников выгнали так, как их выгнали, то есть в три шеи прикладами матросов, посланных Лениным, который в свою очередь был подослан немецким генералом Гофманом с соответствующей инструкцией. Я, впрочем, согласен, что народ в данном случае проявил «здравый смысл» в том смысле, что за этих господ действительно не стоило заступаться. Но извольте строить расчеты на этаком здравом смысле! Выбрать-то вас выберут, но когда несколько «вооруженных» будут вас за фалды тащить с «народной трибуны», «пославший» вас народ, в лучшем случае пальцем не пошевельнет, а то еще «добавит» по загривку».

Интересная характеристика Милюкова принадлежит Владимиру Андреевичу Оболенскому, который многие годы был соратником Милякова по партии и членом ЦК партии кадетов. За границей изданы его мемуары (В. А. Оболенский. «Моя жизнь. Мои современники», Всероссийская мемуарная библиотека. Серия «Наше недавнее». Париж: YMCA-PRESS, 1988 г.), которые в России не переизданы. Вот что пишет Оболенский:

Я считаю П. Н. Милюкова одним из самых выдающихся людей своего времени. К сожалению, он, как и большинство русских интеллигентов конца XIX – начала XX века, придавал политической работе больше значения, чем она заслуживала, а потому, имея все данные для того, чтобы сделаться крупным ученым, стал профессиональным политиком. Наука, которой он посвятил годы своей юности, впоследствии из главного его занятия превратилась в подсобное. И все-таки в числе русских историков он занял видное место. Природа наградила Милюкова всеми ценными для научной деятельности качествами: строго логическим умом, феноменальной памятью, исключительной трудоспособностью, умением ясно и убедительно излагать свои мысли устно и письменно, наконец, глубоким активным интересом ко всем областям знания. Познания его (когда я пишу эти строки, Милюков, хотя и глубокий старик, все еще жив) огромны, способности совершенно недюжинные. Достаточно сказать, что он, походя, научился объясняться почти на всех европейских языках, не исключая испанского, шведского, греческого, турецкого, и свободно на них читает. Человек холодный, рассудочный, не склонный к аффектам, он обладает ценнейшим для историка свойством – полным беспристрастием и объективностью в оценке событий. Все эти свойства, конечно, ценны и для политика. А если к ним прибавить огромную силу воли, смелость и пренебрежение к опасностям, то становится понятным, что он сделался крупным политическим деятелем и признанным лидером партии, которую в значительной степени сам создал и про которую он с полным правом мог бы сказать: «Кадетская партия – это я».

Но у Милюкова-политика были и очень крупные недостатки. Если холодная рассудочность для ученого является при всех обстоятельствах огромным плюсом, то для политика ее гипертрофия становится минусом, в особенности в периоды смутного времени, когда крупную роль в государственной жизни играют человеческие страсти.

С его кипучей энергией, обширными знаниями, трудоспособностью и ясным пониманием социально-исторических процессов, Милюков был бы прекрасным премьер-министром английского конституционного правительства и руководителем внешней и внутренней политики конституционной Англии, оставив потомству не только свое историческое имя, но и глубокий след от своей плодотворной работы. В России же ему пришлось заниматься политикой в период назревания двух революций и их взрывов. И вот, пользуясь, огромным личным авторитетом и влиянием, этот крупнейший человек не был в состоянии повлиять на происходившие события, ибо не ощущал биение горячечного пульса своей страны и не обладал необходимой для политика революционного времени интуицией. Был рабом своей логики, игнорируя психологию людей, которыми руководил или пытался руководить. Поэтому, ясно понимая прошедшее и верно прозревая будущее, часто не умел ориентироваться в настоящем. <...>

В связи с тем, что перемены во внешней политической обстановке происходили в бурный период начала XX века быстрее, чем перемены в народной психологии, находились и резкие зигзаги его политической тактики. Революционер в 1905 году и строгий монархист-конституционалист с 1906 по 1917 г.; сторонник войны с Германией „до победного конца” с 1914 по 1917 г. и сторонник „германской ориентации” в 1919 г.; участник Белого движения во время гражданской войны и решительный противник его в эмиграции; проповедник военной диктатуры, отрицавшей какие-либо соглашения с левыми в России с 1918 по 1920 г.; противник Уфимской директории и Учредительного собрания, а в 1921 году участник воссоздания Учредительного собрания в Париже, принципиально отвергавший всякую диктатуру в любой стране и при любых обстоятельствах, непримиримый республиканец и демократ.

Только люди, хорошо знавшие Милюкова, понимали, что все эти резкие изменения его политики не находятся в противоречии с основными его убеждениями и являются лишь тактическими приемами на пути к достижению неизменных для него политических целей. Большинство оценивало его, как оппортуниста, менявшего свои взгляды применительно к обстоятельствам. <...> Нужно добавить, что перемены в своей политической тактике Милюков проделывал с чрезвычайной резкостью и бестактностью, не щадя самолюбия своих вчерашних друзей и не считаясь с господствующими политическими настроениями, и поэтому вполне справедливо заслужил ироническое прозвище „бога бестактности”. <...>

Вся конституционная тактика Милюкова, при помощи которой он рассчитывал принудить правительство к уступкам, ни к чему не привела, ибо конституционный монарх Николай II продолжал считать себя самодержцем. Последним усилием Милюкова на пути его конституционной борьбы был созданный по его мысли прогрессивный блок. Но, оказавшись бессильным в конституционной борьбе, прогрессивный блок, невольно втянутый в борьбу с монархом, сделался одним из факторов революции, которую его создатель и лидер хотел предотвратить. Овладение проливами, соединяющими Черное море с Средиземным, было жизненной задачей для России. Милюков был прав, ставя эту задачу одной из целей вспыхнувшей мировой войны. Но он продолжал настаивать на этой цели в качестве министра иностранных дел во время революции, когда русская армия была уже не способна продолжать войну. Между тем следствия его патриотического упорства были печальны: ему самому пришлось уйти из состава Временного правительства, а его иностранная политика дала благоприятную почву для демагогической пропаганды большевиков против войны и „империалистической буржуазии”. И далее, во время гражданской войны, он поддерживал диктатуру Деникина, которая гибла от внутреннего разложения, вел переговоры с немцами об оккупации русских столиц перед полным разгромом немецких армий, а за границей образовал эмигрантскую республиканско-демократическую группу, совершенно чуждую психологии как большинства русской эмиграции, так и настроениям выросшей в России под властью большевиков молодежи.

Понятно, что этот крупнейший человек и дальновидный политик в течение своей полувековой политической деятельности систематически терпел неудачи. Русская жизнь с ее кипучими страстями постоянно выбивалась из рамок его политических расчетов...

В тех же мемуарах Оболенского я прочитал монолог, тоже члена Ц. К. кадетов, Шингарева, относящийся к декабрю семнадцатого года:

...Шингарев был в возбужденном состоянии от только что происходившего у него спора с Родичевым.

- Ведь вот, - говорил он мне взволнованно, - как легко люди готовы отказаться от основных своих политических требований под влиянием испытанных неудач. Знаете, о чем мы спорили? – Родичев доказывал, что всеобщее избирательное право для России непригодно, т. е. непригодно то, за что мы боролись с 1905 года. И не один Родичев такого мнения, его поддерживали и другие... Удивительно, как люди не понимают, что всеобщее избирательное право ни причем в неудачных результатах выборов. Ведь Россия представляет из себя огромный сумасшедший дом, и какую бы избирательную систему ни применять в сумасшедшем доме – ничего кроме чепухи не может получиться. Нужно изжить массовое помешательство. А от своих демократических убеждений я из-за происходящей чепухи отказываться не намерен...

Родичев тоже член Ц. К. кадетов. Может, спорили и остальные члены Ц. К.? Возможно, у кадетов был кризис? Осознание того, что, что их многолетняя деятельность бессмысленна.

Шингареву, упорно держащемуся «демократических убеждений» не хватило ума понять, что в сумасшедший дом Россия превратилась из-за всеобщего избирательного права. Через месяц его больного убьют матросы в Мариинской больнице.

В лекциях «Из «Великого дурмана», читанных в Одессе, Бунин рассказывает о своих мыслях, вызванных диалогом с другим членом Ц. К. кадетов – Кокошкиным, убитым вместе с Шингаревым. 

Три лекции были опубликованы в газете «Южное слово», выходившей в Одессе, когда она была занята войсками Деникина. Когда-то я обнаружил почти полную подшивку этой газеты (сто с небольшим номеров) в газетном зале Публичной библиотеки. Отрывок, посвященный покойному Кокошкину, выглядит так:

(«Южное слово», № 88, 30 нояб./13 дек., 1919 г.)

...Когда англичане еще воевали в союзе с нами против немцев, в Англии выходили книги о русской душе, - так они и назывались: «Душа России», - когда многие англичане думали, что революция брызнет живой водой на Россию, удвоит ее силы на одоление врага, мне попался в руки какой-то английский журнал и в нем такая картинка из русского быта: много снегу, на заднем плане маленький коттедж, а на переднем – идущая к нему девочка, в шубке и со связкой учебников в руке; и коттедж этот, как оказалось при ближайшем рассмотрении, изображал русскую сельскую школу, а девочка – ученицу этой школы, и имела эта девочка, как гласила подпись под картинкой, следующее престранное для девочки имя: «Петровна». А вскоре после этого виделся я с покойным Кокошкиным. И Кокошкин, убитый так бессмысленно, так скотски, с тем зоологическим спокойствием, которое не раз подчеркивалось мною в изображении русских убийств и которое казалось таким возмутительно выдуманным чуть не всем моим тогдашним читателям, - Кокошкин, с которым мы разговорились о русском народе, сказал мне со своей обычной корректностью и на этот раз с необычной для него резкостью:

- Оставим этот разговор. Мне ваши взгляды на народ всегда казались – ну, извините, слишком исключительными, что ли...

И помню, с каким удивлением и почти ужасом думал я, возвращаясь домой после этого разговора:

«Да что ж это такое? Чем это лучше «Петровны»? Англичанам, конечно, отчасти простительна «Петровна», но нам? Какое младенческое неведение или нежелание ведения относительно своего собственного народа, который как раз теперь призван к участию в судьбах Европы и о горячей сознательной готовности которого участвовать в них уже сказано уже сказано искренними Кокошкиными и сотнями других, гораздо менее искренних, столько ошибочных и просто обманных слов! Нет, это нам даром не пройдет!»

И точно – не прошло. От копеечной свечки Москва сгорела. В домах деревянных, крытых соломой, играть огнем особенно опасно.

Ив. Бунин

В Лондоне издана книга воспоминаний другого члена Ц. К. партии кадетов Ариадны Тырковой-Вмльямс (Ариадна Тыркова-Вильямс, «На путях к свободе», Overseas Publications Interchange, London, 1990). Название «На путях к свободе» мне кажется неверным. «На путях к рабству» подошло бы больше. Непонятно, почему Тыркова-Вильямс так ее назвала. Свободы в России не получилось. Книга интересна, но, если говорить о ее недостатках, главным я бы назвал следующий: вспоминая свою общественную деятельность и деятельность кадетов, Тыркова-Вильямс все время восклицает: мы не поняли, мы не увидели, мы не знали. Она не задается вопросом: почему не поняли, почему не увидели, почему не знали.

Вот что она пишет о Милюкове, как об одном из редакторов (их было два) газеты «Речь» - печатном органе кадетов, и о Милюкове – члене ЦК партии кадетов:

Неофициальным центром кадетской публицистики была издававшаяся в Петербурге газета «Речь». Она была независима от Ц. К., но это был наиболее показательный кадетский орган, уже благодаря тому, что во главе его стоял лидер партии П. Н. Милюков. Соредактором его был И. В. Гессен. Он выдвинулся во время Освободительного Движения как один из редакторов «Права» и перенес свой редакторский опыт в «Речь». Гессен был еврей, адвокат с хорошей практикой, человек умный, живой, способный, доброжелательный. Все качества для редактора полезные, но недостаточные. Он, как и Милюков, не был талантливым журналистом, хотя работал много и газету любил. Без него, может быть, и «Речи» не было бы. Вместе с А. И. Каминкой он достал для газеты деньги кажется от Азовско-Донского банка, где директором был другой Каминка. Главным пайщиком был богатый инженер Бак, тоже еврей. «Речь» вообще считалась еврейской газетой, и это не способствовало ее успеху. Среди сотрудников действительно было немало евреев.

Но по духу «Речь» была не еврейской, а русской газетой. Она отстаивала интересы России, включая и еврейское равноправие. Оно было обязательным пунктом в программе всех оппозиционных партий, не потому, что так хотели евреи, а потому что этого требовало чувство справедливости и интересы государства. Милюков не был ни евреем, ни еврейским наймитом, как его грубо называли правые. Его вообще нельзя было ни нанять ни подкупить. Его можно было заласкать, облестить. Но это уже другое дело, другой подход.

Сначала два редактора работали очень дружно. Практичный, но и сентиментальный Иосиф Владимирович был трогательно влюблен в Павла Николаевича, смотрел ему в глаза, весь расплывался, произнося это магическое имя – Павел Николаевич. Потом остыл. Раз с кривой усмешкой Гессен сказал мне:

- Знаете, что за человек Милюков? Вот мы годами работаем вместе, а если я буду ему не нужен, он будет каждый день проходить мимо моего дома и даже не спросит, жив я или умер?

Под конец они совсем разошлись. Не знаю из-за чего. Газету они продолжали редактировать сообща. В ночной редакции, составляя номер, они сидели друг против друга за одним столом. Но не разговаривали, может быть, даже не здоровались.

Газета велась скучно, бледно  в ней не хватало занимательности, жизни. Милюков придавал значение только своим передовым, где добросовестно анализировал шахматные ходы думской политики и международного положения. Другие отделы его не интересовали. У него не было газетного нюха, да и публицистического таланта не было, этих двух свойств, которые помогли Суворину сделать из «Нового времени» одну из лучших русских газет. В «Новом времени», при всей неправильности направления, была газетная яркость, живость, была информация, чувствовался пульс жизни, были талантливые сотрудники – Меньшиков, Розанов, Чехов, сам Суворин. Руководители «Речи» талантов не искали, ими не интересовались, не понимали, зачем они нужны в газете? Довольно того, что «Речь» твердо стоит на принципиальной точке зрения. Но упрямые читатели, даже из числа добросовестных либералов, искали в газете не только политических аргументов и наставлений, но сведений и занимательности. Читатель очень уважал кадет, но пятачки свои нес в «Новое время», в «Биржевку», или в одну из левых газет, которые, то появлялись, то запрещались.

Одно время я довольно часто писала в «Речи», потом реже, но все-таки давала им, то статьи, то рассказы и в редакции была своим человеком. Профессиональной, тем более финансовой пользы от этого было мало, но для общественной деятельности связь с газетой необходима.

Кроме того, на моей ответственности была другая, уже чисто партийная газетная работа. Ц. К. поручил мне организовать и вести кадетское бюро печати. <...> Иногда догадкой, чутьем, пристальным вниманием к людям я схватывала больше, чем мои ученые товарищи, Особенно больше, чем Милюков. Оттого во фракции и в Ц. К., если случались споры, мне чаще всего приходилось спорить с ним. Я была своего рода enfant terrible, хотя из ребячества давно вышла. Но в то время как в партии, отчасти и вне ее, Милюков становился чем-то вроде старейшины оппозиционного конклава, я все пристальнее вглядывалась в него, все чаще сомневалась, да такой ли нам нужен лидер? Это было неприятное сомнение, но оно закрепляло мою самостоятельность, от природы немалую.

Случалось, что молодые депутаты, которые относились к Милюкову как студенты к профессору, просили меня:

- Ариадна Владимировна, скажите Милюкову...

Я смеялась, отбивалась:

- Вот выдумали. Что вы, маленькие? Скажите ему сами.

- Да нет, скажите вы. Вы женщина, он вас легче выслушает...

Действительно, выслушивал он меня довольно терпеливо. У него вообще в Ц. К. не было диктаторских замашек. Среди нас он был только первый между равными. Хотя почет и власть очень любил, любил быть на виду. Этого всю жизнь искал. Но прирожденной властности в нем не было. Его пухлая ладонь пожимала руку как-то безлично, не передавая того быстрого тока, силу которого чувствуешь даже при случайной встрече с крупным человеком. От Милюкова не исходило того магнетического воздействия, которое создавало власть Наполеону, или в наше время Гитлеру. Такие токи шли и от Толстого. Порой их можно было почувствовать и около менее крупного человека. Милюков этой непосредственной, природной силы, покоряющей людей, был лишен. Но в нем было упорство, была собранность около одной цели, была деловитая политическая напряженность, опиравшаяся на широкую образованность. Он поставил себе задачей в корне изменить государственный строй России, превратить ее из неограниченной, самодержавной монархии в конституционную, в государство правовое. Он был глубоко убежден в исторической необходимости такой перемены, но она должна быть связана с его, Милюкова, политикой, с ним самим. Его личное честолюбие было построено на принципах, на очень определенных политических убеждениях. (выделено мной – Б. Л.) Если бы ему предложили власть, с тем, чтобы он от них отказался, он, конечно, отказался бы от власти. Положим, насколько мне известно, у него такого искушения и не было.

В наружности Милюкова не было ничего яркого. Так, мешковатый городской интеллигент. Широкое, скорее дряблое лицо с чертами неопределенными. Белокурые когда-то волосы ко времени Думы уже посерели. Из-под редких усов поблескивали два или три золотых зуба, память о поездке в Америку. Из-под золотых очков равнодушно смотрели небольшие, серые глаза. В его взгляде не было того неуловимого веса, который чувствуется во взгляде властных сердцеведов. На кафедре Милюков не волновался, не жестикулировал. Держался спокойно, как человек, знающий себе цену. Только иногда, когда сердился, или хотел подчеркнуть важную для него мысль, он вдруг подымался на цыпочки, подпрыгивал, точно хотел стать выше своего среднего роста. Также подпрыгивал он, когда ухаживал за женщинами, что с ним нередко случалось.

Милюков умел внимательно слушать, умел от каждого собеседника подбирать сведения, черточки, суждения, из которых слагается общественное настроение или мнение. В этом внимании было мало интереса к людям. Это был технический прием, помогавший ему нащупывать то, что он называл тактической линией равнодействия. Но к людям, как отдельным личностям, Милюков относился с холодным равнодушием. В общении с ним не чувствовалось никакой теплоты. Чужие мысли еще могли его заинтересовать, но не чужая психология. Разве только женская, да и то только, пока он за женщиной ухаживал, а потом он мог проходить мимо, не замечая ее. Люди были для него политическим материалом, в котором он не всегда хорошо разбирался.

Сам насквозь рассудочный, Милюков обращался к рассудку слушателей. Волновать сердца, как это делал Родичев, Шингарев, отчасти Маклаков, было не в его стиле. Его дело было ясно излагать сложные вопросы политики, в особенности иностранной. Память у него была четкая, точная. Он знал языки, хотя произношение у него было неважное, как у человека, который иностранным языкам в детстве не учился. Начитанность у него была очень большая. Он любил книги, всю жизнь их собирал. Разносторонность его знаний и умение ими пользоваться были одной из причин его популярности. Русские люди, образованные и необразованные, любят ученость, а Милюков, несомненно, был человек ученый.

Но не талантливый. В нем не было того, что Толстой называл изюминкой. Никаких иллюминаций. Единственная его речь, взлетевшая как сигнальная ракета перед гибелью судна, была его речь 1-го ноября 1916 г. о Распутине. Да и той лучше было бы не произносить. Обычно он давал синтез того, что накопила русская и чужеземная либеральная доктрина. В ней не было связи с глубинами своеобразной русской народной жизни. Может быть потому, что Милюков был совершенно лишен религиозного чувства, как есть люди лишенные чувства музыкального.

В острые минуты он часто мог говорить как раз то, чего говорить и делать не следовало. Так было с Выборгским воззванием, так было с его бестактными аплодисментами премьеру, после речи Родичева о Столыпинском галстухе. Так было с его речью о Распутине. Так было в Киеве, когда он разговаривал с немцами. Все это доказывает, что чутьем его судьба не одарила.

В его вкусах, манерах, мыслях не было утонченности. Среди окружающих его кадет были люди несравненно более одаренные, более умные. Но они уступали ему первое место. Одни, как Л. И. Петражицкий, потому что были у них другие интересы и они не хотели целиком отдаться политике. Маклаков по ветрености и эгоцентричности. Наконец, некоторые, как Шаховской, позже Шингарев, потому что недооценивали себя и переоценивали Милюкова.

Все эти умные, хорошие люди долго не замечали, что у Милюкова, для того ответственного места, которое он занял в общественном мнении, нехватало широты государственного суждения, он не знал тех глубоких переживаний, из которых вырастает связь с землей. Держава Российская не была для него живым, любимым существом. К нему можно было применить то, что Хомяков ставил в упрек умной фрейлине Россети:

При ней скажу: моя Россия,

И сердце в ней не задрожит.

В партии было много незаурядных людей. Милюков поднялся над ними, стал лидером прежде всего потому, что крепко хотел быть лидером. В нем было редкое для русского общественного деятеля сосредоточенное честолюбие. Для политика это хорошая черта. В желании оставить след в русской истории нет ничего предосудительного, особенно когда для этого не приходится кривить душой. Милюков всю свою деятельность строил на принципах, в которые верил. Он был убежден в справедливости либеральных идей и с чистой совестью отстаивал каждую подробность кадетской программы. Кроме, пожалуй, женского равноправия, да и тут он видел, что до осуществления его далеко, а как пункт в программе, равноправие привлекает к нам сторонниц, дает партии преданных сотрудниц, без которых трудно было бы справляться с выборами, с черной будничной партийной работой, со всей ее техникой.

Едва ли не единственным эмоциональным стимулом его политических переживаний, который захватывал не только рассудок, но и чувство, была его непоколебимая непримиримость по отношению к власти (выделено мной – Б. Л.). Она придавала его партийной деятельности открытость, прямоту. Но был ли он по характеру прямым, искренним? Мне этот вопрос часто задавали. Ответить на него нелегко. И был, и не был. Он был достаточно умен, чтобы быть правдивым. Его никто не мог бы уличить во лжи. Кадеты не могли иметь своим вождем лгуна, даже человека, изредка прикрывающегося ложью. Лукавство в Милюкове, конечно, было. Он называл это тактикой. Она отчасти выражалась в том, как он подбирал свое ближайшее окружение, привлекая людей не столько крупных, сколько услужливых, преданных. Крупных людей он, по возможности, остерегался. Может быть, при всей своей уверенности сознавал собственный рост. Впрочем, в политике известная доля лукавства неизбежна. Вот и Милюков старался похитрее передвигать политические шашки, чтобы вернее бить по правительству, чтобы глубже внедрять в сознание общественного мнения свои оппозиционные мысли. Он считал себя хитрым тактиком, хотя на деле оказался довольно слабым игроком.

Едва ли не самым большим его недостатком, мешавшим ему стать государственным деятелем, было то, что верность партийной программе заслоняла от него текущие государственные нужды, потребности сегодняшнего дня. У него не было перспективы, он не понимал значения постепенного осуществления определенной политической идеологии. В этом умеренном, сдержанном, рассудочном русском радикале сидел максимализм, так много сыгравший злых шуток с русской интеллигенцией. Оттого он не поддержал Столыпинский закон о выделении из общин, который кадетам, конечно, следовало поддержать.

Сильнее всего Милюков был как теоретик либерализма. Он очень много сделал для укрепления кадетской партии и распространения ее идей. Ведь в России политические партии были новинкой. Надо было всему учиться, всему учить, все создавать, воспитывать навыки партийной работы, оформить разбуженные политические инстинкты, выработать привычки к общей ответственной работе, к дисциплине.

Во всем этом Милюков был ценным указчиком. Так же, как и другие члены партии, и заметные и рядовые, из среды которых постепенно выделялись люди незаурядные. Общими усилиями создавали мы внутреннюю жизнь партии, определяли быт, правила поведения, связанные с новыми для русских людей политическими правами и обязанностями. Это было нужно не только нашей партии. К кадетам прислушивались, нашему общественному кодексу доверяли. Главным наставником с начала и до конца оставался Шаховской. Его живое, горячее знание людей, умение к ним подходить, с ними сближаться, его благожелательность делали его незаменимым старшим дядькой партии. Милюков так обращаться с людьми не умел. Да от него этого и не ждали. От него ждали политических чертежей. Он определял отношение к правительству и к возникавшим политическим задачам, он намечал, в каком направлении должна развиваться думская энергия, он добросовестно вбивал в мозги русских людей те либеральные начала, на которых кадеты хотели строить здание русской государственности.

Милюков умел излагать сложные вопросы внутренней, в особенности внешней политики так ясно, что они становились доступны для самых неискушенных мозгов. Он не мудрил, не искал новизны, не бросался неожиданно в девственные леса, как это постоянно делал Струве, Милюков уверенно обращался с раз навсегда усвоенными понятиями. Реальному политику тем легче действовать, чем меньше у него метаний и мечтаний. Благодаря ходу событий, отчасти и личным свойствам, Милюкову было не суждено стать реальным политиком. Он окаменел на раз занятых позициях и это грузом легло на его политическую деятельность, отчасти и на партию.

При выработке своих, так называемых тактических директив он мало своего выдумывал. Над этими директивами в партии посмеивались. Но их принимали, как неизменную приправу политического сезона. Милюков строил свою сводку на мыслях большинства. При новых выборах, перед новой сессией Думы, или иных событиях, созывался пленум Ц. К.. Приезжали москвичи и провинциалы. Милюков докладывал очередные вопросы внутренней и международной политики, затем шел обмен мнений. Обычно самыми интересными были первые, непосредственные суждения. Милюков внимательно слушал, делал отметки в записной книжечке. У него, должно быть, этих книжек накопилась целая библиотека. Если они уцелели, будущие историки найдут в них материалы для уяснения одного из течений русской общественности. На следующее заседание Милюков уже являлся с синтезом разных мнений. Он делал выжимки из сказанного, не навязывая своего мнения. Но раз, придя к какому-нибудь заключению, он крепко за него держался, и тогда сдвинуть его было трудно. Только великие потрясения сделали его немного более гибким. Он это показал в войну 1914 г., когда создал Прогрессивный блок, куда вошли все думские фракции, кроме социалистов, пораженцев и правых противников Думы. Потом, в начале революции, героически пытался он спасти монархию, уговаривая В. Кн. Михаила Александровича не отрекаться от престола, старался доказать разнузданной солдатчине, что России нужна не республика, а конституционная монархия.

Но время было уже упущено

В книге Тыркова-Вильямс сравнивает Столыпина и Милюкова:

Столыпин отметил новую эру в царствовании Николая II. Его назначение премьером было больше, чем простая бюрократическая перестановка однозначащих чиновников. Это было политическое событие, хотя значительность Столыпина оппозиция отрицала, да и царь вряд ли до конца оценил. Но годы идут, и Столыпину в смутном переходном думском отрезке русской истории отводится все больше места. Но и тогда, при первой встрече с ним, Дума почувствовала, что перед ней не угасающий старый Горемыкин, а человек полный сил, волевой, твердый. Всем своим обликом Столыпин закреплял как-то брошенные им с трибуны слова:

- Не запугаете!

Высокий, статный, с красивым мужественным лицом это был барин по осанке и по манерам и интонациям. Говорил он ясно и горячо. Дума сразу насторожилась. В первый раз из министерской ложи на думскую трибуну поднялся министр, который не уступал в умении выражать свои мысли думским ораторам. Столыпин был прирожденный оратор. Его речи волновали. В них была твердость. В них звучало стойкое понимание прав и обязанностей власти. С Думой говорил уже не чиновник, а государственный человек. Крупность Столыпина раздражала оппозицию. Горький где-то сказал, что приятно видеть своих врагов уродами. Оппозиция точно обиделась, что царь назначил премьер-министром человека, которого ни в каком отношении нельзя был назвать уродом. Резкие ответы депутатов на речи Столыпина часто принимали личный характер. Во Второй Думе у правительства уже было несколько сторонников. Но грубость и бестактность правых защитников власти подливала масла в огонь. Они не помогали, а только портили Столыпину. В сущности во Второй Думе только он был настоящим паладином власти.

В ответ на неоднократное требование Думы прекратить военно-полевые суды Столыпин сказал:

- Умейте отличать кровь на руках врача от крови на руках палача.

(В интернете я нашел: «Революционеры пролили больше крови, чем царские чиновники. В 1907 году террористы убили более двух с половиной тысяч представителей власти, а наибольшее количество казней за год (1908 год) – 782». – Б. Л.)

Левый сектор, занимавший большую часть скамей, ответил ему гневным гулом. Премьер стоял на трибуне, выпрямившись во весь рост, высоко подняв красивую голову. Это был не обвиняемый. Это был обвинитель. Но лицо его было бледно. Только глаза светились сумеречным огнем. Нелегко ему было выслушивать сыпавшиеся на него укоры, обвинения, оскорбления.

После этой речи я сказала во фракции:

- На этот раз правительство выдвинуло человека сильного и даровитого. С ним придется считаться.

Только и всего. Довольно скромная оценка. У меня, как и других, не хватило политического чутья, чтобы понять подлинное значение мыслей Столыпина, чтобы признать государственную неотложность его стремления замирить Россию. Но даже мое простое замечание, что правительство возглавляется человеком незаурядным, вызвало против меня маленькую бурю. Особенно недоволен мною был Милюков. Пренебрежительно пожимая плечами, он бросил:

- Совершенно дамские рассуждения. Конечно, вид у Столыпина эффектный. Но в его доводах нет государственного смысла. Их ничего не стоит разбить.

У меня с Милюковым тогда были хорошие отношения, которые отчасти выражались в том, что мы без стеснения говорили друг другу, что думали. Но в этот раз у меня мелькнула смутная мысль, которую я ему не высказала.

- А ведь Столыпин куда крупнее Милюкова.

С годами эта мысль во мне окрепла. Не знаю, когда и как вернется Россия к прежнему богатому и свободному литературному творчеству, но, думаю, что придет время, когда контраст между государственным темпераментом премьера и книжным догматизмом оппозиции, волновавшейся в Таврическом Дворце, поразит воображение романиста или поэта.       

В 1964-ом году в США на русском языке вышла книга Аркадия Бормана – сына Ариадны Тырковой-Вильямс от первого брака (Аркадий Борман, «А. В. Тыркова-Вильямс по ее письмам и воспоминаниям сына», Лувэн – Вашингтон, 1964).

В книге есть интересные замечания о Временном правительстве и лично Милюкове:

Одно из первых критических замечаний по поводу личного состава Временного Правительства я услышал от мамы, когда она с горькой усмешкой рассказывала, что видела, как ее приятель министр земледелия Шингарев стоял в очереди за бензином для министерского автомобиля:

- Как он не понимает, что это дело сторожа, а не министра. Он обязан управлять, а не стоять в очередях.

Прием в министерстве иностранных дел произвел на маму также очень плохое впечатление. Она почувствовала, что новые министры, хорошо знающие все конституции и теорию государственного права, совершенно не понимали, что такое власть, ее авторитет и престиж.

Милюковы устроили прием для друзей. Этот прием в министерстве, устроенный министром был скорее похож на какое-то студенческое собрание. Мама видела удивление на лицах министерских лакеев.

Но уже более серьезное недоумение по поводу поведения нового министра иностранных дел возникло у мамы, когда он распорядился послать Троцкому визу на въезд в Россию.

- Мы на него напали за это в Ц. К., а он ответил, что не может действовать методами старого правительства, - рассказывала нам мама в тот же день за обедом.

- Я ему заметила, - продолжала мама, - Павел Николаевич, у всякой власти существуют классические методы властвования. Если их не применять, то можно потерять власть.

Мама сказала, что Милюков вспыхнул и ответил ей:

- Лучше я потеряю власть, но таких методов применять не буду.

Он предуказал свою судьбу, в скором времени и он и военный министр Гучков вышли из состава Временного Правительства...

<...>

1-го ноября 1916 года, лидер кадетской партии П. Н. Милюков произнес в Государственной Думе речь, нашумевшую на весь мир.

Милюков делал намеки на то, что какие-то темные силы (т. е. измена) тянут свои нити к трону. В конце речи он задал вопрос ставший историческим – „что это глупость или измена”?

Как потом выяснилось, у Милюкова не было никаких данных делать такие намеки. Сам он сознался, что его речь была только пробным шаром.

Цензура не позволила напечатать эту речь полностью в газетах, но она была распространена в десятках, если не сотнях, тысячах экземпляров по всей России и на фронте среди войск.

Несомненно, что эта речь Милюкова нанесла очень сильный удар по авторитету власти.

Вот что мама писала в своих „Воспоминаниях” тридцать пять лет спустя по поводу этой речи:

„Я была на этом заседании. Я хорошо помню, какое острое волнение она вызвала в слушателях. Я его разделяла, была такая же слепая, как и все кругом. Трудно передать настроение, охватившее не только депутатов, но и журналистов и публику”.

<...> 

До конца своей жизни мама повторяла, что <...> старое правительство потеряло всякую волю к власти.

- „Разве такое правительство могло управлять великой Империей, да еще во время тягчайшей войны” – неоднократно повторяла она мне.

Когда же я отвечал, что следующее (временное) правительство оказалось еще более слабовольным, то она с горечью отвечала:

„Кто же это может теперь отрицать, но кто же это тогда мог предвидеть?”

Взвешивая и обдумывая, как все это могло случиться, она пишет в десятой главе третьего тома своих „Воспоминаний”:

„Прежде всего я прихожу к заключению, что провал или осыпь произошли не на фронте, а в тылу. В 1917 году армия была богаче снабжена, была сильнее, чем в 1914 году. Но ни у тех, кто стоял у власти, ни у тех, кто только еще мечтал о власти, не хватило выдержки и государственной прозорливости. И солдаты и офицеры, до самой революции, стояли на указанных им позициях. Работники на оборону, фронтовые и тыловые, свой долг исполняли на совесть. Военные неудачи не погасили потребности сотрудничества с правительством, отдать свои силы на защиту отчества”.

То же самое она говорит в одиннадцатой главе:

„Февральский прорыв 1917 года произошел не на фронте, он произошел в тылу. Армия свой жертвенный долг продолжала исполнять. Но ни у правительства, ни у общества не хватило выдержки и государственной прозорливости, чтобы отстоять от врагов великую державу российскую”.

Я сейчас сам внимательно прочел речь Милюкова. В Думе в Думе 1-го ноября 1916-го года. Ее текст есть в интернете. На меня она произвела впечатление, прежде всего, как потрясающая глупость. Потом все остальное. Поэтому, когда Тыркова-Вильямс пишет, что была на этом заседании Государственной Думы, речь Милюкова ее взволновала, и она

была такая же слепая, как и все кругом,

меня это удивляет. Если посмотреть стенографический отчет выступления Милюкова, то кто-то был не слепой. Кто-то видел. Кто-то обвинял его в клевете, кто-то требовал назвать факты или фамилии, а Тыркова-Вильямс сидела, как «слепая». Были ли среди кадетов умные люди? 

В книге описано поведение Милюкова после эвакуации Врангеля из Крыма.

<...>

Через несколько дней пришла роковая весть об эвакуации Крыма. Мы сидели в квартире <...> – П. Б. Струве, его жена, <...> мама, Гар. Вас. (Гар. Вас. – англичанин Гарольд Вильямс – муж Тырковой-Вильямс) и я. Все примолкли. Почти не разговаривали, так было тяжело.

<...> мама сообщила <...>: „мы послали также от себя следующую телеграмму Врангелю” – Мы гордимся тем, что вы и армия отошли с честью”.

В отправке аналогичной телеграммы из Лондона от Комитета Освобождения России, который все время поддерживал Врангеля, встретилось неожиданное затруднение. По возвращении нас из Парижа состоялось заседание Комитета, на котором кроме нас троих присутствовали Милюков, проф. В. И. Исаев и еще несколько человек.

Мама предложила от имени комитета послать ген. Врангелю телеграмму, с выражением удовлетворения по поводу благополучной эвакуации из Крыма и спасения армии.

Кроме Милюкова все присутствующие сразу поддержали это предложение. Милюков же заявил, что он такой телеграммы никогда не подпишет. Мама очень резко ему сказала: „Павел Николаевич, но ведь это же телеграмма Армии, которая проливала кровь за Россию и на счет которой мы издаем здесь журнал”.

Милюков, стараясь не волноваться, ответил:

„Такая телеграмма является политическим актом, а после крымского краха необходимо пересмотреть все прежние политические установки”.

Гар. Вас. посмотрел на Милюкова и своим глуховатым голосом сказал: „Павел Николаевич, мне как англичанину стыдно за вас”. После этого Милюков встал и вышел из комнаты.

Мама и Гар. Вас. больше никогда не виделись с ним.

Хочу остановиться на диалоге между Ариадной Тырковой-Вильямс и Аркадием Борманом.

- „Разве такое правительство могло управлять великой Империей, да еще во время тягчайшей войны” – неоднократно повторяла она мне.

Когда же я отвечал, что следующее (временное) правительство оказалось еще более слабовольным, то она с горечью отвечала:

„Кто же это может теперь отрицать, но кто же это тогда мог предвидеть?”

Бунин предвидел. Его дневник:

22 марта 1916-го года.

«...Ах, уж эти русские интеллигенты, этот ненавистный мне тип! Все эти Короленки, Чириковы, Златовратские! Все эти защитники народа, о котором они понятия не имеют о котором слова не дают сказать. А это идиотское деление народа на две части: в одной хищники, грабители, опричники, холопы, царские слуги, правительство и городовые, люди без всякой чести и совести, а в другой -- подлинный народ, мужики, "чистые, святые, богоносцы, труженики и молчальники". Хвостов, Горемыкин, городовой это не народ. Почему? А все эти начальники станций, телеграфисты, купцы, которые сейчас так безбожно грабят и разбойничают, что же это - тоже не народ? Народ-то это одни мужики? Нет. Народ сам создает правительство и нечего все валить на самодержавие. Очевидно, это и есть самая лучшая форма правления для русского народа, недаром же она продержалась триста лет! Ведь вот газеты! До какой степени они изолгались перед русским обществом. И все это делает русская интеллигенция. А попробуйте что-нибудь сказать о недостатках ее! Как? Интеллигенция, которая вынесла на своих плечах то-то и то-то и т. д. О каком же здесь можно думать исправлении недостатков, о какой правде писать, когда всюду ложь! Нет, вот бы кому рты разорвать! Всем этим Михайловским, Златовратским, Короленкам, Чириковым!.. А то: "мирские устои", "хоровое начало", "как мир батюшка скажет", "Русь тем и крепка, что своими устоями" и т. д. Все подлые фразы! Откуда-то создалось совершенно неверное представление о организаторских способностях русского народа. А между тем нигде в мире нет такой безорганизации! Такой другой страны нет на земном шаре! Каждый живет только для себя. Если он писатель, то он больше ничего, кроме своих писаний, не знает, ни уха ни рыла ни в чем не понимает. Если он актер, то он только актер, да и ничем, кроме сцены, и не интересуется. Помещик?.. Кому неизвестно, что представляет из себя помещик, какой-нибудь синеглазый, с толстым затылком, совершенно ни к чему не способный, ничего не умеющий. Это уж стало притчей во языцех. С другой же стороны - толстобрюхий полицейский поводит сальными глазками - это "правящий класс".

27 мая 1917 года Бунин пишет другу:

Теперь скажу прежде всего о даче: повторяю, мысль о покупке дачи парализовалась у меня страхом немцев, которые еще, может быть, возьмут Одессу, а кроме того "товарищами". Теперь и так-то жить ужасно, а каково с собственностью! Словом, я это дело немножко отложил, но вовсе не поставил на нем креста. Все-таки приютиться мне где-нибудь необходимо, а где, в некоторых отношениях, лучше Одессы? Здесь, я, очевидно, последнее лето. Если и не отберут у Пушешниковых землю, жить в деревне все равно им нельзя будет - мужики возьмут не мытьем, так катаньем. И, значит, возникает очень серьезный вопрос: где мне существовать, летом, по крайней мере?

<...>

Жить в деревне и теперь уже противно. Мужики вполне дети, и премерзкие. "Анархия" у нас в уезде полная, своеволие, бестолочь и чисто идиотское непонимание не то что "лозунгов", но и простых человеческих слов - изумительные. Ох, вспомнит еще наша интеллигенция, - это подлое племя, совершенно потерявшее чутье живой жизни и изолгавшееся на счет совершенно неведомого ему народа, - вспомнит мою "Деревню" и пр.!

Кроме того и не безопасно жить теперь здесь. В ночь на 24-ое у нас сожгли гумно, две риги, молотилки, веялки и т. д. В ту же ночь горела пустая (не знаю, чья) изба за версту от нас, на лугу. Сожгли, должно быть, молодые ребята из нашей деревни, побывавшие на шахтах. Днем они ходили пьяные, ночью выломали окно у одной бабы солдатки, требовали у нее водки, хотели ее зарезать. А в полдень 24-го загорелся скотный двор в усадьбе нашего ближайшего соседа (живет от нас в двух шагах), зажег среди бела дня, как теперь оказывается, один мужик, имевший когда-то судебное дело с ним, а мужики арестовали самого же пострадавшего, - "сам зажег!" - избили его и на дрогах повезли в волость. Я пробовал на пожаре урезонить, доказать, что жечь ему самому себя нет смысла, - он не помещик, а арендатор, - пьяные солдаты и некоторые мужики орали на меня, что я "за старый режим", а одна баба все вопила, что нас (меня и Колю), сукиных детей, надо немедля швырнуть в огонь. И случись еще пожар, - а ведь он может быть, могут и дом зажечь, лишь бы поскорее выжить нашего брата отсюда, - могут и бросить,...

26 мая 1918-го года. 

Двинулись в 11 ч. 20 м. утра. В 12 ч. без 10 м. мы на "немецкой" Орше - заграницей. Ян со слезами сказал: "Никогда не переезжал с таким чувством границы! Весь дрожу! Неужели наконец я избавился от власти этого скотского народа!" Болезненно счастлив был, когда немец дал в морду какому-то большевику, вздумавшему что-то сделать еще по большевицки.

Жуткий, на мой взгляд, факт из биографии Милюкова и истории России приводит в своих воспоминания философ Николай Онуфриевич Лосский. Летом семнадцатого года к Милюкову явилась делегация Георгиевских кавалеров и предложила создать военный отряд для поддержки Временного правительства. Милюков отказался от их услуг! Через несколько лет в эмиграции Лосский в беседе с Милюковым спросил, почему тот тогда отказался. Милюков сказал, что

«правительство не могло принять услуг случайно явившейся к нему делегации, члены которой не были ему известны».

В каких руках была тогда власть в России? Дом горит! К человеку, претендующему на роль хозяина этого дома, приходят люди с ведрами воды, и он отказывается от помощи!

Воспоминания Лосского были опубликованы в журнале «Вопросы философии» в 1991-ом году. Сейчас они изданы в России отдельной книгой.

***

Теперь об эмигрантских вечерах.

Сначала довольно беспристрастный отчет парижского корреспондента берлинской газеты «Руль» Сергея Яблоновского.

«РУЛЬ», суббота 23 февраля 1924 г., № 979. Статья «Два вечера».

I

На протяжении трех дней – два вечера, посвященных беседе о России. Один – Республиканско-демократического клуба – в Cafe Voltaire, с докладом П. Н. Милюкова «После Ленина»; другой в Salle de Geographie, с докладами И. А. Бунина, А. В. Карташева, Н. К. Кульмана, Д. С. Мережковского и И. С. Шмелева, на тему «Миссия эмиграции».

Совершенно полон зал на первом вечере и переполнен до последних пределов на втором, ибо хотя и устали мы ждать и надеяться и не умеем организоваться, но потребности приобщиться к тому, что говорят и куда зовут вожди, еще не потеряли.

Какие несхожие физиономии у этих двух вечеров. Не только по существу, но и по внешности. На одном – как всегда спокойный, холодный, весь от рассудочности П. Н. Милюков, на другом – писатели, показавшие еще раз, что они пишут кровью своего сердца и соком своих нервов.

П. Н. Милюков на этот раз, собственно даже не доклад читал, а сделал сводку всего, что говорила красная печать о расколе, происходящем в большевицкой партии. Точно, объективно, последовательно, факт за фактом рассказывал он о взрыве, который произвел в партии Троцкий; о левой и правой оппозиции в партии, которые там в России сошлись в обвинениях правительства в бесплановости, в бесхозяйственности.

Аудитория, не читающая советской прессы, с интересом слушала подробности борьбы в одинаково ненавистной всем среде, черпавшей до сих пор силу в сплоченности и единстве.

Выводы докладчик сделал очень краткие и очень неопределенно их оформил. Та часть эмиграции, которую приемлют г. Милюков и его единомышленники, должна обратить внимание на то, чего наиболее боятся большевики. Общий фронт борьбы с ними растягивается, становится очень длинным; он вбирает в себя «культурников», т. е. тех, кто, подобно Пешехонову, требуют во имя культуры, приятия советской власти и работы в России.

«Это не наша тактика, - говорит докладчик, - между нами и нашими друзьями есть большие разногласия, но не надо портить общей картины».

И докладчик окончил речь воспоминанием о том, как он в Париже со Струве и другими составлял когда-то резолюцию, предлагающую «бить вместе».

Таким образом, фронт г. Милюкова удлиняется и удлиняется, но исключительно в левую сторону. Когда начались прения, один оратор, инженер, горячо призывал соединяться не только влево, во имя всеобщей ненависти к большевикам. Но ему возразил следующий оратор, член Республиканско-демократического клуба и сотрудник «Последних новостей» П. П. Гронский. Он твердо заявил, что это никак невозможно, что для объединения необходимы общая программа и тактика, и тут же заявил, что расширение г. Милюковым фронта влево он приветствует и самым желанным товарищем в этом направлении видит... Троцкого.

Г. Гронский говорил о том, что плох тот политик, который руководится не умом, а чувством, и - во имя ума – доказывал, что нет союзника ценнее и желаннее, нежели Троцкий.

<...> возражал г. Гронскому Н. Д. Авксентьев, горячо и взволнованно доказывая, что с Троцким ни при каких оговорках и ни по каким соображениям, ни в прямом, ни в фигуральном смысле на одном фронте быть не приходится. Речь г. Авксентьева дышала живым чувством протеста, и он высказал надежду, что неясные заключительные положения докладчика не могут быть истолкованы так, как толкует их г. Гронский, и что Милюков разъяснит это недоразумение в своем заключительном слове. Было странно слушать эту отповедь эсера представителю хотя и сугубо демократическому (демократическая группа конституционно-демократической партии), но все же кадету.

Увы, докладчик в последнем слове не разъяснил этого недоразумения, и если он сделал несколько оговорок по адресу Гронского, то сказал Авксентьеву, что в его, Милюкова, представлении общий фронт налево тянется несколько дальше, чем это может быть приемлемо для Авксентьева.

Хорошо иметь одинаково развитыми обе руки, но для чего же становиться до такой степени левшою?

Я рассчитывал в этой же статье поговорить и о другом вечере, но так как речь идет о пяти ораторах и коротко об этом не скажешь, то позвольте об этом до следующей статьи.

Париж.

Сергей Яблоновский

 

«РУЛЬ», вторник 26 февраля 1924 г., № 981. Статья «Два вечера».

II

<...> Ясно, твердо, с наружным спокойствием говорил <...> А. В. Карташев о тех духовных ценностях, на которых мы воспитались и которые теперь разрушены. Наша религия, наша этика, наша философия, наша литература – все это было идеалистично и все подменено материализмом. Не приемлет этой механизации душа Карташева, и тяжкой болью, самоотреченной жертвенностью жгут его слова: «Если нации надо порабощение – не надо нации; если России нужно уничтожение свобод – нам не надо России; нам не надо и церкви, если только она является средством порабощения. Мы доживем до свободного человека, а здесь сохраняем веру и надежду, и даже если большевистскую власть благословят все патриарх – не соблазнимся о патриархе».   <...>

И. С. Шмелев пропел песню о душе России и о Христе, о свободе вне земли, во имя вселенских целей, о свободе духа, которой не даст ни один парламент, о равенстве во Христе.

Д. С. Мережковский указывал на антирелигиозную сущность большевизма. Комсомол – школа пророков безрелигиозности; вытравить крест, выжечь звезду – вот миссия большевизма. Ленин – человекоподобная машина; его съел не сифилис, а автоматизм, - железное чрево, раскаленное от мороза великого автомата Ленина, пожрало бесчисленные жертвы. Видя спасение только в религии, Мережковский находит, что между неверующими интеллигентами и комсомольцами разница только в тактике. Неверующие интеллигенты говорят: «Не срывайте с народа креста революционно – он сам отпадет». Перенося, как всегда, вопрос в область религии, Мережковский заканчивает речь утверждением, что бороться с врагами Христа можно только Христом.

Говорил еще студент Савич от имени молодежи, стоящей на той же платформе, что и докладчики, а заключивший вечер проф. Н. К. Кульман соединил в одном устремлении отцов и детей.

Думаю, что публика, наполнившая до давки и чуть не обмороков большой зал, не вполне была удовлетворена тем, что она услышала: не то, чтобы она не согласилась с тем, что было сказано. Она, не потерявшая душевной тревоги эмиграции, - она прислушивается к двум лагерям, на которые поделились ее вожди, не считая двух крайних лагерей.

В одном лагере величайшим догматом считают республику во что бы то ни стало. Но есть множество людей, для которых сущность не в республике и не в монархии, а в полноте гражданских и политических прав, в полноте социальных реформ, какая бы форма правления их ни поддерживала. Для этих людей милюковский фронт закрыт, особенно с тех пор, как в воздухе висит рука г. Гронского, протянутая как бы от его имени товарищу Троцкому. Есть другой фронт, но о нем говорят, как о реставрационном, как стремящемся вместе с ужасами большевизма уничтожить то доброе, что не является, но может явиться в результате революции. Вряд ли можно винить этих людей в желании выслушать из уст своих вождей их credo, их чаяния и даже пути к достижению этих чаяний. В этом отношении докладчики не сказали ничего. Нельзя же признать достаточными указания Бунина на то, что они желают не повернуть течение обратно, а только иного течения, или слова Мережковского, что для правых они слишком левые, а для левых слишком правые.

Сергей Яблоновский 

 

Внимательно листая «Последние новости» (газету, в которой Милюков был редактором) за февраль и март 1924-го года, я не нашел никаких упоминаний о вечере в Cafe Voltaire. Может, Милюков не хотел афишировать свою протянутую Троцкому руку. Наверное, сказано на вечере не означало, что он пошлет телеграмму Троцкому с предложением союза. Хотя, зная хорошо умственные способности Милюкова, все можно предположить. Хотел же он заключить договор с немцами, думая, что они победят, как раз накануне их капитуляции. Очевидно, Милюков в очередной раз оказался в плену своих иллюзий.

Зато второму вечеру, на котором выступал Бунин, места уделено достаточно. В одном номере газеты две статьи. Передовая и отчет. Кто их писал? Наверное, Милюков. 

 

«ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ», 20 февраля 1924 года, среда, № 1174. Передовая «ГОЛОСА ИЗ ГРОБА».

Читатель прочтет в сегодняшнем номере отчет о публичном выступлении группы лиц, до сих пор не выступавших, если не ошибаемся в этом составе. Три имени русских писателей, выступивших здесь, принадлежат к самым громким в нашей теперешней литературе: Бунин, Мережковский и Шмелев. Это – те, кем Россия по справедливости гордится. Если такие трое решились предстать перед аудиторией с устным словом проповеди, то, надо думать, что им было, что сказать, свое и поучительное. Они и говорили тоном поучения, почти пророческим тоном. «Учителя жизни» - это явление не новое в русской литературе и общественности. Можно было бы сказать, что это - явление отживающее, даже отжившее. В наше время сложных общественных настроений старая монополия вождей интеллигенции давно уже стала анахронизмом. Пророки нашего времени принуждены обращаться к кружкам, а не к народу. Но даже и в этом ограниченном значении явление пророков есть событие, заслуживающее быть отмеченным.

Правда, пророки смешались в своем выступлении с людьми иного типа. Тут был Карташев, металл которого звучал надтреснутым звуком с тех пор, как на безлюдьи его заставили играть не свойственную ему политическую роль. Но тут он на своем месте – больше на своем, чем вся писательская троица. <...>

Когда эти люди говорили против политики – за мораль и веру, против тактики – за внутренний категорический императив и Христа, - они, очевидно, твердо верили, что поставили себя этим где-то бесконечно высоко над мелкими злобами дня, на той горе, с которой можно проповедовать миру. Там люди связаны не политическими программами и тактиками, там собрались только «верные», соединенные внутренними обетами. <...> Ничего, что их немного: так и нужно: таких всегда бывает немного.

Есть истины, которые, действительно, выносят людей на такую высоту и делают их светочами. Увы, к числу этих истин не относятся те, которые связали причастников священного обета, данного нашими пророками. Связывает людей, действительно, чувство, но это чувство называется любовью. Пророки нашего митинга принесли с собой лютую ненависть. К кому? Одни из них к целому народу, к своему народу. Другие – к мозгу и сердцу этого народа, к интеллигенции. Некоторые из них захотели к ненависти прибавить нечто худшее: презрение. Ненависть потому лучше, что она может иной раз явиться в минуты сильных переживаний, патологическим извращением любви. Презрение идет от холодного, жестокого, надменного сердца. Ненависть может быть к равному, оказавшемуся победителем. Презрение есть проявление аристократизма и замкнутости, украшающих себя идеей духовной избранности и создающих страховые союзы самолюбования. Группа немногих, вероятно, и не хотела бы говорить для многих. Тем лучше, если она изолирована. Это доказательство ее духовного превосходства. Тем лучше, если ее не понимают: всем понятно только то, что пошло.

Словом, в своем понимании своей миссии пророки забронированы. Но на этот раз они снизошли до толпы и поверили ей тайное слово своего обета. Это слово – «непримиримость». Что значит непримиримость? К кому? К чему?

В последней книжке «Русской мысли» находим яркое выражение настроения «непримиримых» - в «семи стихотворениях» Бунина. Они все выдержаны в одном настроении. <...>

Сумерки мира, апокалипсические видения – вот, что под тон этому настроению. <...>

О настроении смерти и тления нечего было бы сказать, если бы этим настроением дело и ограничивалось. Можно было бы разве пожалеть о расстроенных нервах, о больном направлении фантазии. Но нет. Эти больные и одержимые хотят непременно давать советы здоровым. «Обручившись со схимой», они не выдерживают воздуха заоблачных высот и несут свои скрижали на нашу грешную землю. И нарушивши обет молчания, Боже мой, что они говорят, чему они учат! В какие дебри заводит их злоба и ненависть ко всему, что продолжает жить вопреки им, когда они продолжают утверждать, что все великое и достойное умерло! С какой непонятной враждой они хватаются за колесницу жизни, которая не хочет «обратиться вспять». И как должна быть уязвлена их надменная гордость, когда «нечистый мир», «презренный и бесстыдный», когда преступный и нераскаянный народ, когда вскормленная дьяволом интеллигенция проходят мимо них, не замечая их поз непризнанного величия и их мистического маскарада.

 

«ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ», 20 февраля 1924 года, среда, № 1174.

«ВЕЧЕР СТРАШНЫХ СЛОВ»

«Мы грозный знак миру и борцы за божественное существование, повсюду пошатнувшееся. На нас легла миссия некоего указания. Мир, перед тобою миллионы душ, облеченных трауром!»

В стиле таких торжественных вещаний было выдержано большинство докладов на тему «Миссия русской эмиграции», прочитанных в субботу в «Саль де Жеографи». Радостно, конечно, узнать, что ты не простой беженец, а «грозный знак», как уверял Бунин, или «крестоносец», воздвигающий перед погрязшей в грехах Европой крест Господень, по вариации Д. С. Мережковского. Но чтобы подняться на столь метафизические высоты и дышать там свободно, нужны у вещающих хоть в малой степени качества пророков, а у слушателей особое умонастроение, едва ли многим свойственное. Меньше всего похож на пророка И. А. Бунин с холодным и злым блеском своих нападок на народ и революцию, а комбинация антитез не могла заменить подлинного пафоса у Д. С. Мережковского. Единственный же оратор, для которого доступен полет в религиозную высь – А. В. Карташев, - был не в ударе и говорил вяло и без подъема.

И. А. Бунин, открывший вечер, повторил уже не раз высказанные им мысли. Ничего неизбежного в русской революции не было. «Произошло нечто дьявольское. Под интернациональным знаменем разрушен был дом, освященный богопочитанием, культом и культурой». «Планетарный злодей высоко сел на шее русского дикаря, и русский дикарь дерзнул на то, чего ужаснулся бы сам дьявол, - коснулся раки Сергия Преподобного. Боже! – спокойным академическим голосом скандирует И. А. Бунин, - и вот к этому дикарю я должен пойти на поклон и служение!»

Мир – «который должен был давно идти крестовым походом на Москву», «уподобляется Тиру и Сидону ради торгашества, Содому и Гоморре ради похоти». Вместо Бога поклоняются тельцу, т. е. скоту, и «негодяй и идиот от рождения», «новый Навуходоносор» (Ленин) стал воплощением этого «канонизированного скота». Но Божий гнев падет на Содом и Гоморру, и в ожидании его наша миссия – «не сдаваться ни соблазнам, ни окрикам. «Есть нечто, что выше России. Это мой Бог и моя душа». «Подождем, православные, - говорили на Руси, - пока Бог переменит орду. Подождем и мы соглашаться на новый похабный мир с нынешней ордой».

И. А. Бунин наметил все главные мысли и страшные слова, которые повторяли потом другие ораторы. И для А. В. Карташева революция «кровавый бред сатанинский», наказание за наши грехи, и наша роль в том, что мы, перекрестившись, можем обличить ее ложь. В России человек превратился в «классового зверя», и не надо нам России, если там торжествует коллектив, упраздняющий человеческую свободу, бесовское наваждение социализма, великий удав, в который превратилась воля народа. Эмиграция выполняет религиозную миссию. «Все перетерпим и до свободного Христова человека доживем. Там в России люди потеряли волю и кланяются сатане. Мы же ни о ком не соблазнимся».

Таков «смысл непримиримости» эмиграции, по определению Карташева. Д. С. Мережковский также думает, что «утверждать непримиримость мы можем только религиозно», и лишь под знаменем Христа объединятся и правые и левые. «У Европы нет стыда в глазах» и наша миссия – «воздвижение Креста Господня», того Креста, который большевики хотят вытравить из сердца русского народа и выжечь там красную звезду. Пока существуют большевики, нет России.

И. С. Шмелев прочел тусклое публицистическое упражнение на тему о душе русского народа и грехах интеллигенции. И. Савич, в качестве представителя «молодого поколения», говорил о ценностях возрождающегося национализма, а проф. Кульман в заключительной речи совсем спустился с метафизических высот на грешную землю: полемизировал со «стариками, пугающими молодежь запутавшимся национализмом», эмигрантскую миссию видел в простых вещах: нужно учиться, готовиться к работе в России, сохранять достояние русской культуры, и совсем не в тоне иеремиад против Европы, восхвалял Францию, оказывающую гостеприимство эмигрантам.

Словно из затхлой кельи, выходила публика после докладов на простор парижской улицы. И на морозном, таком русском воздухе быстро рассеивался кошмар страшных слов. Не так силен большевистский дьявол, как кажется обитателям мистических келий, и несмотря на все свои грехи и несчастья, жива Россия. И быть не «воплощенной укоризной ее грехов», а работником ее освобождения – вот в чем истинная миссия эмиграции.

Идиотизм обеих статей из «Последних новостей» очевиден. Именно этим они и интересны. Если раньше я думал, что народ был дикий, а умная часть оказалась в эмиграции, потому что ничего не смогла с ним поделать, сейчас я склоняюсь к мысли, что в эмиграции идиотизма тоже хватало.

Главный идиотизм культурного слоя, оказавшегося в эмиграции, состоял в том, что он не понимал; народ настолько дик, что демократия невозможна. Да и сам культурный слой к демократии был не готов. Он не знал, что это такое. Если, убитый после октябрьского переворота матросами Шингарев, за несколько месяцев до этого, когда был министром, стоял в очереди за бензином (а это был член Ц. К. кадетской партии), ясно, что февраль был глупой затеей с катастрофическими последствиями, спровоцированной речами кадетов в Думе.

Бунин в 1919-ом году написал об этом:

«Южное слово», № 71, 1919 г.

... Я и теперь еще думаю иногда: «в идеале это, кажется, чудесная вещь – все эти прямые, равные, тайные, явные и вообще народовластие», но, будучи не робкого десятка, говорю совершенно открыто без всякой боязни: убежден, что Пила и Сысойка (герои повести писателя Ф. М. Решетникова «Подлиповцы» - Б. Л.) ни к черту не годятся ни для явных, ни для тайных и что из русского «народовластия» выйдет опять гнуснейшая и кровавейшая чепуха, - видели мы и видим это «народовластие», показало оно себя!

О том, почему Россия так странно развивалась, что к началу двадцатого века Пила и Сысойка оказались негодны для явных и тайных, можно много говорить. Можно обвинять самодержавие, православие, крепостное право. Даже генетику. Славяне. На это можно потратить оставшуюся жизнь. Я этого делать не хочу. Просто говорю, что февраль семнадцатого года был глупостью.

Ругань в печати и кривотолки вынудили Бунина послать текст своей речи в берлинскую газету «Руль» с просьбой опубликовать. Текст теперь много раз опубликован. В интернете он висит на многих сайтах. Тем не менее, в висящих в интернете текстах, множество ошибок. В первую очередь, это относится к словам и выражениям, выделенным Буниным курсивом. Поэтому, я, как первый публикатор текста в толстом литературном журнале, переписывавший текст из берлинской газеты «Руль», тоже его помещаю.

«Руль», 3 апреля 1924 года, четверг, № 1013. ,

МИССИЯ РУССКОЙ ЭМИГРАЦИИ

Речь произнесена Буниным в Париже 16 февраля 1924 года. 

Соотечественники.

Наш вечер посвящен беседе о миссии русской эмиграции.

Мы эмигранты,- слово «emigrer» к нам подходит, как нельзя более. Мы в огромном большинстве своем не изгнанники, а именно эмигранты, то есть люди, добровольно покинувшие родину. Миссия же наша связана с причинами, в силу которых мы покинули ее. Эти причины на первый взгляд разнообразны, но, в сущности, сводятся к одному: к тому, что мы так или иначе не приняли жизни, воцарившейся с некоторых пор в России, были в том или ином несогласии, в той или иной борьбе с этой жизнью и, убедившись, что дальнейшее сопротивление наше грозит нам лишь бесплодной, бессмысленной гибелью, ушли на чужбину.

Миссия - это звучит возвышенно. Но мы взяли и это слово вполне сознательно, памятуя его точный смысл. Во французских толковых словарях сказано: «миссия есть власть (pouvoir), данная делегату идти делать что-нибудь». А делегат означает лицо, на котором лежит поручение действовать от чьего-нибудь имени. Можно ли употреблять такие почти торжественные слова в применении к нам? Можно ли говорить, что мы чьи-то делегаты, на которых возложено некое поручение, что мы предстательствуем за кого-то? Цель нашего вечера - напомнить, что не только можно, но и должно. Некоторые из нас глубоко устали и, быть может, готовы, под разными злостными влияниями, разочароваться в том деле, которому они так или иначе служили, готовы назвать свое пребывание на чужбине никчемным и даже зазорным. Наша цель - твердо сказать: подымите голову! Миссия, именно миссия, тяжкая, но и высокая, возложена судьбой на нас.

Нас, рассеянных по миру, около трех миллионов. Исключите из этого громадного числа десятки и даже сотни тысяч попавших в эмигрантский поток уже совсем несознательно, совсем случайно; исключите тех, которые, будучи противниками (вернее, соперниками) нынешних владык России, суть, однако, их кровные братья; исключите их пособников, в нашей среде пребывающих с целью позорить нас перед лицом чужеземцев и разлагать нас: останется все-таки нечто такое, что даже одной своей численностью говорит о страшной важности событий, русскую эмиграцию создавших, и дает полное право пользоваться высоким языком. Но численность наша еще далеко не все. Есть еще нечто, что присваивает нам некое назначение. Ибо это нечто заключается в том, что поистине мы некий грозный знак миру и посильные борцы за вечные, божественные основы человеческого существования, ныне не только в России, но и всюду пошатнувшиеся.

Если бы даже наш исход из России был только инстинктивным протестом против душегубства и разрушительства, воцарившегося там, то и тогда нужно было бы сказать, что легла на нас миссия некоего указания: «Взгляни, мир, на этот великий исход и осмысли его значение. Вот перед тобой миллион из числа лучших русских душ, свидетельствующих, что далеко не вся Россия приемлет власть, низость и злодеяния ее захватчиков; перед тобой миллион душ, облаченных в глубочайший траур, душ, коим было дано видеть гибель и срам одного из самых могущественных земных царств и знать, что это царство есть плоть и кровь их, дано было оставить домы и гробы отчие, часто поруганные, оплакать горчайшими слезами тысячи и тысячи безвинно убиенных и замученных, лишиться всякого человеческого благополучия, испытать врага столь подлого и свирепого, что нет имени его подлости и свирепству, мучиться всеми казнями египетскими в своем отступлении перед ним, воспринять все мыслимые унижения и заушения на путях чужеземного скитальчества: взгляни, мир, и знай, что пишется в твоих летописях одна из самых черных и, быть может, роковых для тебя страниц!»

Так было бы, говорю я, если бы мы были просто огромной массой беженцев, только одним своим наличием вопиющих против содеянного в России,- были, по прекрасному выражению одного русского писателя, ивиковыми журавлями, разлетевшимися по всему поднебесью, чтобы свидетельствовать против московских убийц. Однако это не все: русская эмиграция имеет право сказать о себе гораздо больше. Сотни тысяч из нашей среды восстали вполне сознательно и действенно против врага, ныне столицу свою имеющего в России, но притязающего на мировое владычество, сотни тысяч противоборствовали ему всячески, в полную меру своих сил, многими смертями запечатлели свое противоборство - и еще неизвестно, что было бы в Европе, если бы не было этого противоборства. В чем наша миссия, чьи мы делегаты? От чьего имени дано нам действовать и предстательствовать? Поистине действовали мы, несмотря на все наши человеческие падения и слабости, от имени нашего Божеского образа и подобия. И еще - от имени России: не той, что предала Христа за тридцать сребреников, за разрешение на грабеж и убийство и погрязла в мерзости всяческих злодеяний и всяческой нравственной проказы, а России другой, подъяремной, страждущей, но все же до конца не покоренной. Мир отвернулся от этой страждущей России, он только порою уподоблялся тому римскому солдату, который поднес к устам Распятого губку с уксусом. Европа мгновенно задавила большевизм в Венгрии, не пускает Габсбургов в Австрию, Вильгельма в Германию. Но когда дело идет о России, она тотчас вспоминает правило о невмешательстве во внутренние дела соседа и спокойно смотрит на русские «внутренние дела», то есть на шестилетний погром, длящийся в России, и вот дошла даже до того, что узаконяет этот погром. И вновь, и вновь исполнилось, таким образом, слово «Писания»: «Вот выйдут семь коров тощих и пожрут семь коров тучных, сами же от того не станут тучнее... Вот темнота покроет землю и мрак - народы... И лицо поколения будет собачье» Но тем важнее миссия русской эмиграции.

Что произошло? Произошло великое падение России, а вместе с тем и вообще падение человека. Падение России ничем не оправдывается. Неизбежна была русская революция или нет? Никакой неизбежности, конечно, не было, ибо, несмотря на все эти недостатки, Россия цвела, росла, со сказочной быстротой развивалась и видоизменялась во всех отношениях. Революция, говорят, была неизбежна, ибо народ жаждал земли и таил ненависть к своему бывшему господину и вообще к господам. Но почему же эта будто бы неизбежная революция не коснулась, например, Польши, Литвы? Или там не было барина, нет недостатка в земле и вообще всяческого неравенства? И по какой причине участвовала в революции и во всех ее зверствах Сибирь с ее допотопным обилием крепостных уз? Нет, неизбежности не было, а дело было все-таки сделано, и как и под каким знаменем? Сделано оно было ужасающе и знамя их было и есть интернациональное, то есть претендующее быть знаменем всех наций и дать миру, взамен синайских скрижалей и Нагорной проповеди, взамен древних божеских уставов, нечто новое и дьявольское. Была Россия, был великий, ломившийся от всякого скарба дом, населенный огромным и во всех смыслах могучим семейством, созданный благословенными трудами многих и многих поколений, освященный богопочитанием, памятью о прошлом и всем тем, что называется культом и культурою. Что же с ним сделали? Заплатили за свержение домоправителя полным разгромом буквально всего дома и неслыханным братоубийством, всем тем кошмарно-кровавым балаганом, чудовищные последствия которого неисчислимы и, быть может, вовеки непоправимы. И кошмар этот, повторяю, тем ужаснее, что он даже всячески прославляется, возводится в перл создания и годами длится при полном попустительстве всего мира, который уж давно должен был бы крестовым походом идти на Москву.

Что произошло? Как не безумна была революция во время великой войны, огромное число будущих белых ратников и эмигрантов приняло ее. Новый домоправитель оказался ужасным по своей всяческой негодности, однако чуть не все мы грудью защищали его. Но Россия, поджигаемая «планетарным» злодеем, возводящим разнузданную власть черни и все самые низкие свойства ее истинно в религию, Россия уже сошла с ума, - сам министр-президент на московском совещании в августе 17 года заявил, что уже зарегистрировано,- только зарегистрировано! - десять тысяч зверских и бессмысленных народных «самосудов». А что было затем? Было величайшее в мире попрание и бесчестие всех основ человеческого существования, начавшегося с убийства Духонина и «похабного мира» в Бресте и докатившееся до людоедства. Планетарный же злодей, осененный знаменем с издевательским призывом к свободе, братству и равенству, высоко сидел на шее русского дикаря и весь мир призывал в грязь топтать совесть, стыд, любовь, милосердие, в прах дробить скрижали Моисея и Христа, ставить памятники Иуде и Каину, учить «Семь заповедей Ленина». И дикарь все дробил, все топтал и даже дерзнул на то, чего ужаснулся бы сам дьявол, он вторгся в самые Святая Святых своей родины, в место того страшного и благословенного таинства, где века почивал величайший Зиждитель и Заступник ее, коснулся раки Преподобного Сергия, гроба, перед коим веками повергались целые сонмы русских душ в самые высокие мгновения их земного существования. Боже, и это вот к этому самому дикарю должен я идти на поклон и служение? Это он будет державным хозяином всея новой Руси, осуществившим свои «заветные чаяния» за счет соседа, зарезанного им из-за полдесятины лишней «земельки»? В прошлом году, читая лекцию в Сорбонне, я приводил слова великого русского историка, Ключевского: «Конец русскому государству будет тогда, когда разрушатся наши нравственные основы, когда погаснут лампады над гробницей Сергия Преподобного и закроются врата Его Лавры». Великие слова, ныне ставшие ужасными! Основы разрушены, врата закрыты и лампады погашены. Но без этих лампад не бывать русской земле - и нельзя, преступно служить ее тьме.

Да, колеблются устои всего мира, и уже представляется возможным, что мир не двинулся бы с места, если бы развернулось красное знамя даже и над Иерусалимом и был бы выкинут самый Гроб Господень: ведь московский Антихрист уже мечтает о своем узаконении даже самим римским наместником Христа. Мир одержим еще небывалой жаждой корысти и равнением на толпу, снова уподобляется Тиру и Сидону, Содому и Гоморре. Тир и Сидон ради торгашества ничем не побрезгуют. Содом и Гоморра ради похоти ни в чем не постесняются. Все растущая в числе и все выше поднимающая голову толпа сгорает от страсти к наслаждению, от зависти ко всякому наслаждающемуся. И одни (жаждущие покупателя) ослепляют ее блеском мирового базара, другие (жаждущие власти) разжиганием ее зависти. Как приобресть власть над толпой, как прославиться на весь Тир, на всю Гоморру, как войти в бывший царский дворец или хотя бы увенчаться венцом борца якобы за благо народа? Надо дурачить толпу, а иногда даже и самого себя, свою совесть, надо покупать расположение толпы угодничеством ей. И вот образовалось в мире уже целое полчище провозвестников «новой» жизни, взявших мировую привилегию, концессию на предмет устроения человеческого блага, будто бы всеобщего и будто бы равного. Образовалась целая армия профессионалов по этому делу - тысячи членов всяческих социальных партий, тысячи трибунов, из коих и выходят все те, что, в конце концов, так или иначе прославляются и возвышаются. Но, чтобы достигнуть всего этого, надобна, повторяю, великая ложь, великое угодничество, устройство волнений, революций, надо от времени до времени по колено ходить в крови. Главное же надо лишить толпу «опиума религии», дать вместо Бога идола в виде тельца, то есть, проще говоря, скота. Пугачев! Что мог сделать Пугачев? Вот «планетарный» скот - другое дело. Выродок, нравственный идиот от рождения, Ленин явил миру как раз в самый разгар своей деятельности нечто чудовищное, потрясающее; он разорил величайшую в мире страну и убил несколько миллионов человек - и все-таки мир уже настолько сошел с ума, что среди бела дня спорят, благодетель он человечества или нет? На своем кровавом престоле он стоял уже на четвереньках; когда английские фотографы снимали его, он поминутно высовывал язык: ничего не значит, спорят! Сам Семашко брякнул сдуру во всеуслышание, что в черепе этого нового Навуходоносора нашли зеленую жижу вместо мозга; на смертном столе, в своем красном гробу, он лежал, как пишут в газетах, с ужаснейшей гримасой на серо-желтом лице: ничего не значит, спорят! А соратники его, так те прямо пишут: «Умер новый бог, создатель Нового Мира, Демиург!» Московские поэты, эти содержанцы московской красной блудницы, будто бы родящие новую русскую поэзию, уже давно пели:

 

Иисуса на крест, а Варраву -

Под руки и по Тверскому...

Кометой по миру вытяну язык,

До Египта раскорячу ноги...

Богу выщиплю бороду,

Молюсь ему матерщиной...

 

И если все это соединить в одно - и эту матерщину и шестилетнюю державу бешеного и хитрого маньяка, и его высовывающийся язык, и его красный гроб, и то, что Эйфелева башня принимает радио о похоронах уже не просто Ленина, а нового Демиурга, и о том, что Град Святого Петра переименовывается в Ленинград, то охватывает поистине библейский страх не только за Россию, но и за Европу: ведь ноги-то раскорячиваются действительно очень далеко и очень смело. В свое время непременно падет на все это Божий гнев,- так всегда бывало. «Се Азъ возстану на тя, Тир и Сидон, и низведу тя в пучину моря...» И на Содом и Гоморру, на все эти Ленинграды падет огнь и сера, а Сион, Селим, Божий град Мира, пребудет вовеки. Но что же делать сейчас, что делать человеку вот этого дня и часа, русскому эмигранту?

Миссия русской эмиграции, доказавшей своим исходом из России и своей борьбой, своими ледяными походами, что она не только за страх, но и за совесть не приемлет Ленинских градов, Ленинских заповедей, миссия эта заключается ныне в продолжении этого неприятия. «Они хотят, чтобы реки текли вспять, не хотят признать совершившегося!» Нет, не так, мы хотим не обратного, а только иного течения. Мы не отрицаем факта, а расцениваем его,- это наше право и даже наш долг,- и расцениваем с точки зрения не партийной, не политической, а человеческой, религиозной. «Они не хотят ради России претерпеть большевика!» Да, не хотим - можно было претерпеть ставку Батыя, но Ленинград нельзя претерпеть. «Они не прислушиваются к голосу России!» Опять не так: мы очень прислушиваемся и - ясно слышим все еще тот же и все еще преобладающий голос хама, хищника и комсомольца да глухие вздохи. Знаю, многие уже сдались, многие пали, а сдадутся и падут еще тысячи и тысячи. Но все равно: останутся и такие, что не сдадутся никогда. И пребудут в верности заповедям Синайским и Галилейским, а не планетарной матерщине, хотя бы и одобренной самим Макдональдом. Пребудут в любви к России Сергия Преподобного, а не той, что распевала: «Ах, ах, тра-та-та, без креста!» и будто бы мистически пылала во имя какого-то будущего, вящего воссияния. Пылала! Не пора ли оставить эту бессердечную и жульническую игру словами, эту политическую риторику, эти литературные пошлости? Не велика радость пылать в сыпном тифу или под пощечинами чекиста! Целые города рыдали и целовали землю, когда их освобождали от этого пылания. «Народ не принял белых...» Что же, если это так, то это только лишнее доказательство глубокого падения народа. Но, слава Богу, это не совсем так: не принимал хулиган, да жадная гадина, боявшаяся, что у нее отнимут назад ворованное и грабленное.

Россия! Кто смеет учить меня любви к ней? Один из недавних русских беженцев рассказывает, между прочим, в своих записках о тех забавах, которым предавались в одном местечке красноармейцы, как они убили однажды какого-то нищего старика (по их подозрениям, богатого), жившего в своей хибарке совсем одиноко, с одной худой собачонкой. Ах, говорится в записках, как ужасно металась и выла эта собачонка вокруг трупа и какую лютую ненависть приобрела она после этого ко всем красноармейцам: лишь только завидит вдали красноармейскую шинель, тотчас же вихрем несется, захлебывается от яростного лая! Я прочел это с ужасом и восторгом, и вот молю Бога, чтобы Он до моего последнего издыхания продлил во мне подобную же собачью святую ненависть к русскому Каину. А моя любовь к русскому Авелю не нуждается даже в молитвах о поддержании ее. Пусть не всегда были подобны горнему снегу одежды белого ратника,- да святится вовеки его память! Под триумфальными вратами галльской доблести неугасимо пылает жаркое пламя над гробом безвестного солдата. В дикой и ныне мертвой русской степи, где почиет белый ратник, тьма и пустота. Но знает Господь, что творит. Где те врата, где то пламя, что были бы достойны этой могилы? Ибо там гроб Христовой России. И только ей одной поклонюсь я, в день, когда Ангел отвалит камень от гроба ее.

Будем же ждать этого дня. А до того, да будет нашей миссией не сдаваться ни соблазнам, ни окрикам. Это глубоко важно и вообще для неправедного времени сего, и для будущих праведных путей самой же России.

А кроме того, есть еще нечто, что гораздо больше даже и России и особенно ее материальных интересов. Это - мой Бог и моя душа. «Ради самого Иерусалима не отрекусь от Господа!» Верный еврей ни для каких благ не отступится от веры отцов. Святой Князь Михаил Черниговский шел в Орду для России; но и для нее не согласился он поклониться идолам в ханской ставке, а избрал мученическую смерть.

Говорили - скорбно и трогательно - говорили на древней Руси: «Подождем, православные, когда Бог переменит орду».

Давайте подождем и мы. Подождем соглашаться на новый «похабный» мир с нынешней ордой.

Париж, 29 марта 1924 года.                

Ив. Бунин

 

Текст речи, очевидно, откорректированный 29-го марта (выступал он 16-го февраля), Бунин сопровождает письмом, напечатанным в том же номере «Руля» сразу за письмом.

P.S. 16 февраля в Париже был вечер, посвященный беседе о «миссии русской эмиграции», – публично выступали с речами на эту тему Карташев, Мережковский, Шмелев, проф. Кульман, студент Савич и пишущий эти строки. «Миссия русской эмиграции» есть вступительное слово, прочитанное мною в начале беседы. Я обратился к редакции «Руля» с просьбой напечатать его с той целью, чтобы хотя несколько опровергнуть кривотолки, которым подвергся в печати, а, благодаря ей, отчасти и в обществе, весь этот вечер. Теперь по крайней мере хоть некоторые будут точно знать, что именно сказал я, наметивши, по выражению органа П. Н. Милюкова, зачинщика этих кривотолков, «все главные мысли и страшные слова, которые повторяли потом другие ораторы». И пусть теперь всякий здравомыслящий человек с изумлением вспомнит все то, что читал он и слышал о наших «страшных словах».

Началось с передовой статьи и отчета о вечере в «Последних Новостях» от 20 февраля. Отчет (под заглавием «Вечер страшных слов») больше всего отвел места мне, вполне исказил меня, приписал мне нелепый призыв «к божественному существованию» и претензию на пророческий сан, сообщил, как мало я похож на пророка «со своим холодным блеском нападок на народ» и весьма глумился и над всеми прочими участниками вечера, тоже будто желавшими пророчествовать, но оказавшимися совершенно не способными «подняться на метафизические высоты». А передовая статья была еще удивительнее и походила просто на бред. Она называлась «Голоса из гроба» и говорила следующее:

«Писатели, принадлежащие к самым большим в современной литературе, те, кем Россия по справедливости гордится <...> выступили с проповедью почти пророческой, в роли учителей жизни, в роли, отжившей свое время. <...> Они самоопределились политически. <...> Соединились с Карташевым и не ему передали свою политическую невинность, а себя впервые окрасили определенным цветом. <...> Они говорили против политики – за внутренний категорический императив и за Христа <...> очевидно, твердо верили, что, подобно пророкам, высоко вознеслись над мелкими злобами дня, на деле же принесли с собой только лютую ненависть к своему народу, к целому народу, и даже хуже – презрение, то есть чувство аристократизма и замкнутости. <...> Что значит их непримиримость? Непримиримость к чему? К кому?»

Мы, будто бы притязавшие быть пророками, – которым будто бы ненависть не подобает, – мы очень просто и твердо говорили, к чему именно проповедуем мы непримиримость. Но П. Н. Милюков все-таки почему-то счел нужным спрашивать - и ответил за нас сам, поставив во главу угла опять-таки меня, ни с того ни с сего смешав мою речь с моими последними стихами и рассказами. Прочтите, сказал он, стихи Бунина в «Русской Мысли» и его рассказ «Несрочная весна» в «Современных Записках»: «это все непримиримость с новой жизнью, тоска о прошлом – и гордость: я, мол, генеральская дочь, а там только титулярные советники...» (Да, пусть не протирают глаза читатели «Руля»: я цитирую буквально). А затем также смело было поступлено и со всеми прочими участниками вечера («таков Бунин и таковы и все другие – все они дышат страхом и злобой ко всему, что продолжает жить вопреки им») – и дело было сделано: до неправдоподобности странная передовая статья положила прочное основание легенд о кровожадных и вместе с тем пророчески призывающих «к божественному существованию» мертвецов, которыми будто бы оказались мы. За ней, за этой статьей, последовало еще не малое количество подобных же строк (даже статей – «Пастыри и молодежь», «Апостольство или недоразумение», «Религия и аполитизм» и т.д.), нашедших отклик в Праге и даже в Москве. И легенда все растет, и вот какой-то г. Быстров доходит уже до того, что утешает «Последние Новости» на счет общественного влияния того самого вздора, который ими же самими и выдуман: не бойтесь, говорит он в номере от 25 марта, – молодежь не пойдет за этими писателями, «ставшими заграницей публицистами и на сто лет от жизни отставшими!»

Думаю, что читатель «Руля» не посетует на то, что появляется, наконец, в печати один из подлинных документов страшной и зловредной отсталости от века, проявленной в Париже 16 февраля (а 5 апреля имеющей быть продолженной) и не сочтет за личную полемику мою приписку к этому документу: дело имеет все-таки некоторый общий интерес. И тем более имеет, что в московской «Правде» от 16 марта уже появилась статья, почти слово в слово совпадающая со всем тем, что писалось о нас в «Последних Новостях». Московская «Правда» тоже страстно жаждет нашей смерти, моей особенно, для видимости беспристрастия тоже не скупясь в некрологах на похвалы. Она сперва сообщила, что я на смертном одре в Ницце, потом похоронила меня (а вместе со мною Мережковского и Шмелева) по способу «Последних Новостей» – морально. В «Правде» статья озаглавлена «Маскарад мертвецов» и в статье этой есть такие строки:

«Просматривая печать белой эмиграции, кажется» – какой прекрасный русский язык! – «кажется, что попадаешь на маскарад мертвых...».

«Бунин, тот самый Бунин, новый рассказ которого был когда-то для читающей России подарком, позирует теперь под библейского Иоанна <...> выступает в его черном плаще <...> как представитель и защитник своего разбитого революцией класса. <...> Это особенно ярко сказывается в его последних произведениях - в рассказе «Несрочная Весна» и в стихах в «Русской Мысли». <...> Здесь он не только помещик, но помещик-мракобес, эпигон крепостничества. <...> Он мечтает, как и другой старый белогвардеец, Мережковский, о крестовом походе на Москву. <...> А Шмелев, приобщившийся к белому подвижничеству только в прошлом году, идет еще дальше: один из значительных предреволюционных писателей, он не крепостник, а народник. <...> Для него «народ» кроток и безвинен, сахарная бонбоньерка, крылатый серафим. <...> и он во всем обвиняет интеллигенцию и Московский университет, недостаточно усмиренный в свое время романовскими жандармами. <...>».

«Вообще выступление этих трех писателей, по сравнению с которыми даже „Вехи” 1907 г. кажутся безвинной елочной хлопушкой, вызвало в эмиграции широкий отклик. Даже седенький профессор <...> назвал это выступление в своей парижской газете голосами из гроба».

Париж 29 марта 1924 г.

Ив. Бунин

 

Сейчас непонятные места речи «Миссия русской эмиграции» прокомментированы в разных местах, и мне этим заниматься не хочется, тем более, что я это когда-то делал. Хочу обратить внимание только на одно место:

«... И вновь, и вновь исполнилось таким образом слово «Писания»: «Вот выйдут семь коров тощих и пожрут семь коров тучных, сами же от того не станут тучнее... Вот темнота покроет землю и мрак — народы... И лицо поколения будет собачье». Но тем важнее миссия русской эмиграции...»

Для меня остался загадкой первоисточник фразы «И лицо поколения будет собачье». Бунин говорит, что цитирует «Писание». В «Писании» такой фразы нет. Мои беседы со священниками и знатоками Библии результата не дали. В интернете об этом дискуссия. Вопрос волнует не меня одного. Там уверяют, что фраза «лицо поколения будет собачье» взята из Талмуда.

В письме Бунина, напечатанным в «Руле» вслед за речью, есть ошибка. Сначала ее сделал он, а вслед за ним ее повторяют его биографы и филологи.

«... в московской «Правде» от 16 марта уже появилась статья, почти слово в слово совпадающая со всем тем, что писалось о нас в «Последних Новостях». Московская «Правда» тоже страстно жаждет нашей смерти, моей особенно, для видимости беспристрастия тоже не скупясь в некрологах на похвалы. Она сперва сообщила, что я на смертном одре в Ницце, потом похоронила меня (а вместе со мною Мережковского и Шмелева) по способу «Последних Новостей» – морально. В «Правде» статья озаглавлена «Маскарад мертвецов»».

В номере «Правды» за 16 марта 1924-го года я не нашел статьи «Маскарад мертвецов». О вечере «Миссия русской эмиграции» не упоминалось. Неужели Бунин напутал? Подумав секунду, я заказал подшивку «Известий». Фельетон «Маскарад мертвецов» был напечатан 16 марта 1924 года в «Известиях».

Значит, никто из биографов Бунина не смотрел «Правду» за март 1924-го года. В середине девяностых годов я разговаривал с Александром Кузьмичом Бабореко, который всю жизнь изучал биографию Бунина. Для него это тоже было новостью.

Отклик на публикацию текста речи Бунина в «Руле» не заставил себя ждать. 6 апреля «Последние новости» напечатали передовую под названием «Новый апокалипсис». Когда я работал в читальном зале, устал переписывать статью (рука заболела). Поэтому пропускал незначительные места. Но смысл текста передал точно. Очевидно, передовую писал Милюков.

«Последние новости», 6 апреля 1924 г. № 1214, воскресенье.

Передовая «НОВЫЙ АПОКАЛИПСИС».

И. А. Бунин написал на нас жалобу в «Руль». Должно быть, г. Бунин очень сердит на нас, потому что, вопреки своей обычной литературной манере, суховатой и холодной, он на этот раз прибегает к самым неумеренным выражениям, чтобы излить свой гнев. <...> Нашу статью о «Голосах из гроба» г. Бунин называет «просто бредом». <...> Речь г. Бунина действительно переполнена «страшными словами». Обычно столь реалистический писатель и трезвый писатель становится здесь на ходули и на крик кричит. Ему, видимо, хочется придать своим словам какую-то особую значительность. Умышленная значительность вложена уже в само заглавие: «миссия русской эмиграции». <...> Непременно, конечно, нужно русскому «миссионеру» двадцатого века доказать, как в XVII и XVI веках, что мир весь во зле и грехе лежит, а цветет православием Третий Рим – увы, уже теперь не Москва реальная, а Москва, унесенная на подошвах эмигрантов. <...> Осуждение большевизма, прямая цель «миссии», здесь тонет в задаче более общей: в обличении «собачьего лица» современности и «социальных» партий всего мира, в потворстве инстинктам толпы, в огульном обвинении их при этом в служении личным интересам властолюбия, в осуждении их за злонамеренное «устройство революций». <...> Правоверие, потухшее во всем мире, будет для России и для всего мира сохранено русской эмиграцией.

Начетчик двадцатого века, вероятно, будет удовлетворен, если мы скажем ему, что он глубоко национален, если понимать под национализмом связь с прошлым. Его психология и логика в точности воспроизводят психологию и логику Аввакума. <...> Жаль вот только, что и весь мир и Россия прожили с тех пор несколько столетий – и заразились разными «социальными» злоучениями. Они заразились еще и худшим. «Погашены лампады над гробницей Сергия Радонежского, закрыты врата его лавры». А так как г. Бунин верит, что вместе с тем «разрушены наши нравственные основы» и что без этих лампад не бывать русской земле», то ему только и остается заключить, что наступила на Руси и во всем мире «тьма» кромешная, которым «служить преступно».

Мы нарочно соединили в этой характеристике те места речи Бунина, которые касаются не прямо осуждения большевизма, а той несравненно более широкой рамки, в которую Бунин вставляет и которой мотивирует это осуждение. Что всякая эмиграция – антибольшевистская, это бесспорно. Но мотивировка антибольшевизма эсхатологическими соображениями Бунина и его кружка есть дело его личного настроения, - того настроения, которое мы охарактеризовали в предыдущей статье и о котором сожалеем, как нездоровом и ненормальном. Мы понимаем, что именно такого рода настроения иногда бывают заразительны: в восприимчивой среде из них выходят эпидемии и массовые психозы. Составляет ли такую среду русская эмиграция? Об этом будет свидетельствовать степень успеха кружка. Мы однако в этот успех не верим. <...>

5-го апреля Бунин, Шмелев, Мережковский, Карташев и Кульман вновь выступили на вечере, на котором, ввиду поднявшейся вакханалии в печати, решили разъяснить свою позицию. К сожалению, текста выступления Бунина и других писателей на этом вечере нет. В архиве Бунина тоже нет о нем информации. Я даже не знаю, где он проходил. Единственная информация о нем, это передовая и отчет о вечере в «Последних новостях».

«Последние новости», 8 апреля 1924 г. № 1215.

Передовая «Бессильные потуги».

Мы чрезвычайно польщены. Три «великих писателя», один богослов и один демагог употребили весь вечер на то, чтобы излить свой гнев на нас и более или менее удачно отпарировать наши замечания по поводу их первого публичного выступления. Второе выступление было так переполнено этими полемическими выпадами, что, право, публика могла бы сделать вывод, что, не напади мы на этих писателей, им больше не о чем было бы говорить. А между тем ведь они носители «высокой миссии» - спасти не только Россию, а и весь мир от гибели, и каждое их публичное выступление должно бы было быть посвящено их собственному делу. Притом же дело это в прошлый раз оказалось столь неудачно начатым, что даже сторонники писателей ожидали от этого второго выступления попытки исправить произведенное тогда впечатление и раскрыть в полноте недоговоренное и, быть может, недодуманное. И вот, вместо этого – какой бламаж! Перед многочисленной публикой в течение нескольких часов демонстрировались страдания обиженных самолюбий и делались бессильные потуги побольнее задеть самого обидчика. «Высокая миссия» совершенно стушевалась перед этой ближайшей задачей, и в своей проповеди по существу ораторы не продвинулись вперед ни на шаг. <...> Обида на нас г. Бунина выразилась в наиболее острой и беспомощной форме. «Собаки лают – значит едем» - так резюмировал он свое отношение к нашей критике. Г. Бунин ни за что не хочет умирать – и слава Богу, конечно. <...> Он хочет, чтобы мы признали такое же право относиться отрицательно к совдепии, которое мы признаем за Петрищевым и Степуном. Охотно признаем. Он не хочет, чтобы его считали «отсталым». <...> Посмотрим, что по существу продолжает говорить г. Бунин. <...> его обвинения направлены не только на большевиков, но и на «восторжествовавший демос», и на всех тех, кого ему угодно считать «соучастниками убийства России». А таковыми он считает чуть ли не весь мир, кроме секты «непримиримых». Этим объясняется разница нашего отношения к нему и к другим, отрицающим совдепию, но не отрицающим мира. Придравшись к докладу П. Н. Милюкова, в котором трактовалась строго правовая оценка признания и в котором докладчик, становясь условно на позицию своих противников, говорил о «преждевременности» признания большевиков, г. Бунин, горделиво возвеличивает себя, как единственно-принципиального противника признания, утверждая, что единственно-принципиальное отрицание только и может быть отрицанием религиозным. <...> Единственное снисхождение г. Бунин делает для той части «демоса», которую ему угодно считать «Авелем», - в противоположность Каину, которого он ненавидит, это, как видим, демократизм весьма условный. <...>

«Последние новости», 8 апреля 1924 г. № 1215.

Отчет «ВЕЧЕР САМООПРАВДАНИЙ И ДЕМАГОГИИ».

<...> Серию речей открыл г. Бунин. Он говорил лишь только за себя и только о себе. Наша газета намерена загнать его в гроб, а он умирать не собирается. В старые годы поэтов – Тютчева, Фета – «выводили в расход кличкой „обскуранты”», сделать это с собою он не позволит. Утверждают, что он отстал, но от чего? – От «красной жизни» пускает оратор словечко, но вот эта жизнь. И следует длинная цитата из какого-то частного письма, в обычных мрачных красках рисующего жизнь в России. Он читает отрывки из статьи Петрищева, из очерков Степуна и недоуменно спрашивает, почему их никто не называет мертвецами. «Почему Петрищев может, а я не могу?» Над ним издеваются, ликуют. Раздраженное самолюбие оратора усмотрело издевки и ликования в спокойных аналитических замечаниях нашей передовой, и он знает, где корни этого ликования. – «Наша взяла!» - читает он в сердцах автора нашей передовой и комментирует:

«Чего лучше: установили демократию! Чего демократию! Почти всех вырезали! Эти соучастники убийства России так осмелели, что рычат на того, у кого навернулись слезы при зрелище бедствий, обрушившихся на родину». Он дает себе отчет, что от нашего органа его отделяет пропасть: «последние новости» стоят на фундаменте правовом, демократическом, демократическом, а у него побуждения – религиозные, духовные. Но все же он хотел бы, чтобы и мы его поняли. <...>

10-го апреля «Последние новости» публикуют большую статью Михаила Осоргина.

«Последние новости», 10 апреля 1924 г. № 1217, 2-я стр.

Миссия Ив. Бунина.

С большим удовольствием и подлинным эстетическим наслаждением прочел в «Руле» речь Бунина на собрании 16 февраля; слышать мне ее не пришлось. И помимо формы – цельность какая в речи! Говорил и писал цельный человек. В такой непримиримости есть свое очарование – нельзя ему не поддаться. «Молю Бога, - говорит Бунин, - чтобы до последнего моего издыхания продлил во мне собачью святую ненависть к русскому Каину».

Целен и стоек Ив. Бунин и в своем неизменном господском презрении к хаму и хамству, проявившемуся в русской смуте. Как подлинный барин, крепкий, старозаветный, без всяких разночинных идейных шатаний и подлаживаний (все это говорю без малейшей иронии), Ив. Бунин никого и ничего не пощадит, в ком и чем видит признаки двуличия, подмазывания, приспособления, вообще – слабости и хамства.

И народ не желает щадить. Если народ «не принял белых» (белые – по Бунину – защищали его позицию: вряд ли все «белые» с этим согласны), - «что ж, если это так, то это только лишнее доказательство глубокого падения народа». Если на пути святой собачьей ненависти Бунина Россия, - то и это не остановит его. «Россия уже сошла с ума... Есть нечто, что гораздо больше даже и России и особенно ее материальных интересов». Это – «мой Бог и моя душа». Чувствуется, что это не вообще – Бог и не вообще – душа, в каждом человеке присутствующие, но Бог и душа, имеющие честь принадлежать Ивану Алексеевичу Бунину.

И даже маленькая мегаломания И. Бунина («московская «Правда» страстно жаждет нашей смерти, моей особенно», - это по поводу невиннейшей ошибочной заметки о мнимой болезни Ив. Ал.) и его выражения («Ленин – выродок, нравственный идиот от рождения», «московские поэты – содержанцы красной блудницы» и проч.) – все это стильно и прекрасно дополняет цельный образ настоящего барина нашей российской самобытной культуры, если и не «аристократа духа», то во всяком случае – анархиста-индивидуалиста. И когда И. Бунин говорит: «Россия! Кто смеет учить меня любви к ней!» - то сразу чувствуешь, что, во-первых, Бунин и впрямь по своему любит Россию, а во-вторых, никто его учить не сунется, ибо в руках у него не прописи патриотического правописания, а хороший арапник, и рука у него тяжелая.

Как все цельное, художественное и не слюнявое, не мещанское, не мещанского типа, - превосходны и речь и позиция Ив. Бунина. Это хоть и бездействующий, но настоящий враг советской власти и всякого примиренчества. Правда, он берет за одну скобку и революцию и ее кривое зеркало – коммунистический режим, - но и не подобает Ив. Бунину копаться в этих тонкостях; он не политик, не газетчик, а художник и цельный человек. Нечего ему искать «лучезарного будущего», когда он ясно видит, что «лицо поколения будет собачьим»!

Повторяю, я искренне восхищаюсь определенностью позиции и художественностью речи анархиста-индивидуалиста настоящего барина Ивана Бунина его сердцу моему очень близка. С точки зрения литературной, самосоздан им превосходный образ и цельный тип. Все же, что он говорит о миссии эмиграции, к творческой его работе отношения не имеет и по существу представляет из себя абсолютный нонсенс. И как умный человек Ив. Бунин это, конечно, сознает, - хотя вслух в этом никогда не признается и не должен признаваться: это нарушило бы впечатление художественной цельности образа, и я бы первый перестал им восхищаться.

«Миссия есть власть, данная делегату идти делать что-нибудь» - так значится в толковых словарях и в толковой речи оратора. Ни «глубоко павший народ», ни «сошедшая с ума Россия», ни «поколение с собачьим лицом», ни вы, ни я – никто никакого мандата ни Ив. Бунину, ни всей эмиграции не давал и от имени своего говорить и действовать не уполномочивал. От собственного же имени каждый эмигрант и вся эмиграция имеют полное право говорить и действовать. Неправда, и напрасная неправда, что в эмиграцию ушли «лучшие русские люди», и не следует так обижать оставшихся. Ушли и хорошие, и средние, и плохие; остались тоже люди всех трех сортов. Роль «ивиковых журавлей, свидетельствующих против московских убийц», исполнили и исполняют, и превосходно делают. Случается – порочат перед иностранцами новую, рожденную в революции Россию и хулят свой народ, - но за это строго судить эмигрантов нельзя: они немало выстрадали и очень мало осведомлены. Их самих в России порочат и бранят, коммунисты - от злобы, остальные – от незнания и непонимания эмигрантской психологии.

Никакой общей не только миссии, а и просто жизненной задачи у эмиграции нет и не может быть. Врангель и Краснов готовят какой-то «поход» на Россию, - но Ив. Бунин с ними никуда не пойдет. Иные идут унижаться перед властью и «приспособляться», - я их не сужу, но мне с ними не по дороге. Те приемлют революцию – эти нет. Одни – политики, другим до политики нет дела. Те стары – эти молоды. Те спекулянты – эти труженики. Никакой «общей задачи» не найти. Свергать большевиков? Для этого нужно быть в России, а здесь «свергать» легко, хоть каждый день, а свергнуть мудрено.

Строить новую жизнь в России или новую в ней идеологию? Тоже отсюда невозможно. А то «продолжение неприятия», о котором говорит Ив. Бунин как о миссии, - и не миссия, и не задача, а просто мироощущение, бытие и поза. В нем эта поза красива, как в фигуре заметной, в писателе с именем; в другом – смешна; третий – просто ни в чем не разбирается. Но зачем позу называть миссией?

Когда эмигрантская масса дифференцируется и ее беженская аполитическая часть схлынет в Россию (хорошо бы, если бы без унижений), тогда останутся здесь три слоя. Первый – кому это материально выгодно (дельцы) и кто привык (акклиматизировался); второй, немногочисленный, - «непримиримые», анархисты-индивидуалисты типа Бунина, и кого не пустят; третий – политические противники той власти, какая в это время в России окажется. Задачей первых будет устроение своей жизни, задачей вторых – спасать свою душу от духовной смерти, задачей третьих – доступная им форма политической борьбы на расстоянии (как было при царизме). Несомненно, так со временем и будет.

Конечно, эмиграции легче жить, думая, что у нее есть высокая миссия. Но долго такой самообман тянуться не может. А пережили мы все так много, что выдержим и еще одно разочарование. Кстати – оно поможет и дифференцироваться, что полезно.

Когда все это произойдет, может случиться, что И. А. Бунин останется за границей (хотя от души желаю ему вернуться в Россию скорее). И тогда ему уже не придется выступать (как и И.С. Шмелеву) на эстраде... не по своей части. Он будет писать хорошие вещи, а мы будем читать. Его красивая, цельная, художественная фигура останется тою же, говорить же пустяки о всяких «миссиях» и вообще заниматься черной политической работой будут спецы этого дела.

И гораздо лучше будет. Однако, я надеюсь, что Ив. Бунин раньше вернется в Россию. Он ведь и народ русский знает и любит, и человек умный и культурный, и революцию (в части, без хамства) приемлет. Как писатель, - а ими Россия скудна, - он там положительно необходим; как «политик» он там – слава Богу – совершенно неведом и никому не интересен. Смерти его – Боже избави – никто там не хочет. Ненависть собачью перевесит в нем любовь человечья.

Литература выиграет – политика ничего не проиграет.

                                     М. А. Осоргин

После статьи Осоргина «Последние новости» 1 мая 1924-го года напечатали непорядочную статью «Соблазняющие призывы» Соломона Владимировича Познера. То ли Познер был очень глуп, то ли он был засланный казачок, но он, как и Осоргин предлагал эмигрантам ехать – возвращаться в Россию. Борис Суворин в газете «Новое время» обругал и Познера и Осоргина. Из его статьи стоит процитировать фразу о возвращении в Россию: «...ни Осоргин, ни Познер туда не поедут, хотя другим дорогу с удовольствием укажут...».

Что касается статьи Осоргина, она интересна своей глупостью. Бог с ней, если бы это была глупость Осоргина, но это глупость всего культурного слоя, десятки лет мутившего воду и вызвавшего катастрофу (революцию).

Глупость в делении революции на нее и ее кривое зеркало – большевиков. Культурный слой очень долго (судя по Новодворской и Афанасьеву, сейчас тоже) оставался в приятном убеждении, что февраль – хорошо, а октябрь – плохо.

Цитата из Осоргина:

«...Правда, он берет за одну скобку и революцию, и ее кривое зеркало – коммунистический режим!...»

Не хочу цитировать в противовес Бунина, но ему ясно, что октябрь был следствием февраля. Ясно и тому, кто прочтет «Окаянные дни». 

Вторая цитата:

«...революцию (в части, без хамства) приемлет. Как писатель, - а ими Россия скудна, - он там положительно необходим...»

Откуда Осоргин взял, что Бунин «революцию (в части, без хамства) приемлет»? И для чего он в России «положительно необходим»? Чтобы ему сделали дырку в черепе? 

Существует публицистика – большое письмо Леонида Андреева «S. O. S.», написанное в 1919-ом году. За границей оно было опубликовано сразу, а в России через семьдесят лет. Текст его есть в интернете. Письмо наполнено истерическими воплями о том, что происходит в России:

«... Поймите, что это не революция, то, что происходит в России, уже началось в Германии и оттуда идет дальше! Это хаос и тьма...».

То есть, революция - светлое и радостное.

Но Леонид Андреев писал это в 1919-ом году. Любопытный факт его биографии: 10 февраля 1905 года он попадает в Таганскую тюрьму за то, что накануне предоставил свою квартиру для нелегального заседания членов ЦК РСДРП. Освобожден под залог, внесенный Саввой Морозовым. 

Савву Морозова скоро убьет в Каннах Леонид Борисович Красин (легендарный Никитич, воспетый Аксеновым) за то, что Морозов не хочет больше снабжать большевиков деньгами, а Леонид Андреев через 14 лет будет в «S. O. S.» призывать американцев, французов и англичан спасти Россию и революцию от большевиков: «...Что еще сказать тебе, мой друг? Скорей – приходи скорей!»

Зачем было нужно предоставлять свою квартиру для нелегального заседания членов ЦК РСДРП? Чтобы потом истерически вопить на весь мир, что они устроили в России то, что обсуждали на его квартире? Непонятно.

Тем же болен фельетонист Александр Валентинович Амфитеатров, как пишут, до революции самый читаемый писатель в России. В 1902-ом году он пишет глупый фельетон на царскую семью «Господа Обмановы» (я его читал – с литературной точки – ниже всякой критики, как информация – глупость), за что попадает в ссылку в Минусинск. Потом переезжает в Вологду, откуда под псевдонимами посылает тексты в Санкт-Петербург. Перед самой февральской революцией ненавистный царский режим высылает его из Петрограда, но революция спасает. Он снова с чем-то борется. После октябрьского переворота борется с большевиками. Они пытаются его подкупить. Он пишет об этом фельетоны. Он неподкупный. Когда Уэллс приезжает в Петроград, Горький устраивает обед с писателями, на котором подают то, что они уже на вкус забыли. Амфитеатров кричит Уэллсу, что это спектакль. Пишет гневное письмо об этом, которое передает академику Ольденбургу. Ольденбург, оставшийся жить в СССР, конечно, его уничтожает. В 1921-ом году Амфитеатров бежит с семьей на лодке из Петрограда. В тридцатых годах живет в Италии. Живет бедно. Пишет статьи в эмигрантские газеты, а эмигрантам не до газет. Они думают, как бы выжить. Амфитеатров переписывается с Алдановым (переписка опубликована) и просит узнать, не может ли Бунин помочь ему деньгами (Бунин получил Нобелевскую премию). Я не собираюсь спрашивать: «Что ему было надо?», когда он писал «Господа Обмановы», но сам фельетон - глупость. И за эту глупость он гордо поехал в Минусинск. Знаю, что гордо, потому что в России издан двухтомник его публицистики и воспоминаний «Жизнь человека, неудобного для себя и для многих». Он описывает свой вояж в Минусинск и пишет, что, написав первую часть фельетона, продолжения не писал. Знал, что газету закроют. Он даже удивился, что номер с фельетоном вышел. Цензура проглядела.  

Та же глупость в передовой «Последних новостей» за 8 апреля:

«...Посмотрим, что по существу продолжает говорить г. Бунин. <...> его обвинения направлены не только на большевиков, но ... и на всех тех, кого ему угодно считать «соучастниками убийства России».

Народ к свержению самодержавия отнесся, как к чему-то неожиданному. Забегал по улицам и закричал: «Царя скинули!» Соучастники убийства Росси - это культурный слой, кадеты, офицеры, командующие фронтами, предлагавшие царю отречься. Надо не клеить ярлыки – монархист, либерал или демократ, а задуматься над тем, чем все это кончилось.

Просто, большевики – это все на что русский народ оказался способен, получив свободу. Это была малочисленная партия с самыми бандитскими лозунгами, на которые народ живо откликнулся. Хорошо еще, что не начали есть друг друга. Хотя, когда очень хотели есть, ели. Я читал, что во время гражданской войны в провинции было запрещено торговать жареным мясом. Оно часто оказывалось человечьим.

Вовка Ульянов отнесся к свержению самодержавия, как к запоздалому новогоднему подарку. Он накануне предсказывал еще тридцать лет самодержавия. А тут такая пруха!

И сейчас этот (по меткому определению Бунина, с которым я совершенно согласен) «косоглазый, картавый, лысый сифилитик», набальзамированный, лежит на Красной площади. Лежит уже восемьдесят пять лет. Может, на него и сейчас смотреть ходят? А за ним в стене и около в урнах и гробах убийцы и уголовники. И Геннадий Андреевич Зюганов кричит: «Не сметь трогать Вовку-морковку!»    

Не хочу делать выводы, но подумать надо. Хотя, может, уже поздно.

Собачья тема из речи Бунина неожиданно получила развитие. Сначала появилось письмо в «Руле».

«Руль», суббота, 12 апреля 1924 года, № 1021, 4-я стр., рубрика «В России».

Письмо в редакцию

Милостивый Государь, господин редактор.

Прошу Вас не отказать в любезности уделить немного места в Вашей газете для восстановления репутации скромного существа, за которое я считаю долгом заступиться. Дело идет всего только о собаке.

В «Руле» от 3 апреля напечатана пламенная речь Бунина, в которой он между прочим говорит, что в мемуарах одного из беженцев описано, как красноармейцы убили нищего старика, жившего с собачонкой. «Ах, как ужасно металась и выла эта собачонка вокруг трупа и какую лютую ненависть приобрела она потом к красноармейцам: лишь только увидит вдали красноармейскую шинель, тотчас же вихрем несется, захлебываясь от яростного лая. Я прочел это с ужасом и восторгом и вот молю Бога, чтобы он до моего последнего издыхания продлил во мне такую же святую ненависть к русскому Каину».

Так сказал Ив. Бунин.

К сожалению, он не указывает, ни имени, ни адреса этой собачки, но весьма вероятно, что речь идет о собаке Шек и происшествии, описанном просто, трогательно и ярко в мемуарах В. М. Фишера, напечатанных под названием «Записки из местечка» в III сборнике «На чужой стороне». Если это так, то передача эпизода Ив. Буниным кладет на мой взгляд пятно на репутацию честного Шека. Прежде всего, старик Янковский был убит не большевиками, а петлюровцами. Собачка, действительно, металась и выла над его трупом, но дальше В. М. Фишер пишет: «Шеек усердно стерег дом, усердно лаял, но в его собачьей душе был надрыв. Во время пальбы он дрожал и выл жалобно и тихо. Он не мог забыть выстрела, уложившего его господина. Солдат он ненавидел, к какой бы армии они ни принадлежали (курсив мой), и я разделял с ним это чувство».

В мемуарах В. М. Фишера описаны зверства и безобразия и белых казаков, и блакитно-желтых петлюровцев, и красных большевиков.

С уважением

Переживший послереволюционные режимы всяких цветов, российский гражданин

N. N.

 

Собачью тему продолжил Максим Горький.

«Огонек», № 31, 1926.

«Из дневника» Максим Горький.

И. А. Бунин в Париже публично возопил:

„Молю Бога, чтобы он до последнего издыхания моего сохранил во мне святую собачью ненависть к русскому Каину”.

Вопль этот – эпилог рассказа Бунина о собаке нищего, убитого красноармейцами. После убийства собака стала бешено бросаться на всех, одетых в шинели.

Моралистам Бунин дал хороший повод говорить о слепоте ненависти; остроумные люди, вероятно, очень посмеются над мольбой культурного человека и прекрасного писателя, который дожил до того, что, вот, - предпочитает собачье бешенство человеческим чувствам.

Я не принадлежу к числу тех людей, которые отрицают за человеком его права заблуждаться, и у меня нет желания анализировать настроение ума Ивана Бунина...

Далее следует собственный рассказ Горького на собачью тему, где Бунин уже не упоминается.

 

Бунин, в свою очередь, откликнулся на это фельетоном в «Возрождении».     

«Возрождение», четверг 26 мая 1927 года. № 723.

Записная книжка

Боюсь, что пройдет незамеченной, не отмеченной новая выходка Горького. А отметить ее непременно надо – в назидание тем, которые все еще продолжают долбить:

- А все-таки это удивительный писатель!

Горький, как известно, довольно часто занимается теперь писанием воспоминаний о разных известных покойниках. Иные из них снабжены всяческими лирическими отступлениями, сентенциями, мудрствованиями. И к таким принадлежат, например, недавно им опубликованные в «Красной Нови» воспоминания о Гарине-Михайловском. И читая их, истинно диву даешься: да как же это можно на старости лет говорить с такой развязностью, ухмыляясь, такие пошлости! 

- Изредка, - вещает Горький, - в мире нашем являются люди, коих я назвал бы веселыми праведниками...

- Я думаю, что родоначальником их следует признать не Христа, который по свидетельству Евангелий, был все-таки немножко педант. Родоначальник веселых праведников есть, вероятно, Франциск Ассизский, великий художник любви к жизни...

У Чехова помещик Гаевский говорит своему лакею:

- Отойди братец, от тебя курицей пахнет!

А чем пахнет от этих рассуждений о «педанте» Христе и о «художнике» Франциске Ассизском? Одно хочется сказать:

- Отойди, братец, поскорее и подальше отойди!

А в Париж приехал Луначарский, разжиревший на советских хлебах, сопутствуемый одной из своих супруг, тоже, вероятно, довольно упитанной... И вспомнилось, как некогда тощ и убог был этот теперешний вельможа, как околачивался он возле Горького на Капри, среди прочих лодырей и жуликов, из которых состояла тогда известная «коммунистическая школа», руководимая и питаемая Горьким... И как этот Луначарский, заядлый не только коммунист, но и эстет, читал над гробиком своего умершего первенца «Литургию Красоты» Бальмонта...

Кстати:

В прошлом году Горький в «Вечерней Красной Газете» напечатал статейку по поводу того, что я, рассказывая в Париже о собаке старика нищего, убитого красноармейцами, которая после того яростно кидалась на всех красноармейцев, заключил свой рассказ пожеланием, чтобы и во мне не угасала подобная же ненависть «к русскому Каину». Горький тогда писал:

«Моралистам Бунин дал хороший повод говорить о слепоте ненависти. Остроумные люди, вероятно, очень посмеются над мольбой культурного человека и прекрасного писателя, который дожил до того, что вот, предпочитает собачье бешенство человеческим чувствам...»

Пользуюсь случаем ответить Горькому: да, остроумный милостивый государь, дожил. Дожил при вашей доброй помощи, - при помощи ваших друзей Дзержинских и Луначарских, вместе с вами утверждающих во всем мире такую «слепоту ненависти», которой мир еще никогда не видывал. Дожил до тех дней, когда, как сказал мне один сербский епископ, «стало человеку стыдно поднять глаза на животное и зверя». И не вам, чекистам, заноситься над собаками, и особенно над собакой этого нищего старика, убитого вашим доблестным воинством для потехи. И ничуть не бешеная она была, и не бешенство я предпочитаю «человеческим чувствам» - хотя уж какие там человеческие чувства могут быть у нас к Вам! – и не слепоту проповедовал я, а именно ненависть, вполне здравую и, полагаю, довольно законную.

«Остроумные люди, вероятно, очень посмеются над мольбой культурного человека...» Интересно знать, почему, собственно, надо быть остроумным, чтобы над этой мольбой смеяться? По-моему, для этого надо быть скорее большой тупицей, которой и в голову не приходит самый простой вопрос: да как же в самом деле случилось то, что «культурный человек и прекрасный писатель» «дожил до того, что вот, предпочитает собачье бешенство человеческим чувствам»?

Впрочем, что ж взять с Горького? Он всегда был склонен к остроумию, к снисходительной усмешке. Чекисты ходили по колено в крови в своих подвалах, а он усмехался, он трунил, он похлопывал нас по плечу, он писал – буквально так:

- Спешу успокоить напуганных мещан: Ленин очень не чужд добродушного смеха, в его глазах часто вспыхивает огонек чисто женской нежности...

Да и что ж ему, в самом деле, горевать, сидя в Сорренто? Им теперь всем вольготно и весело. Горький посмеивается, потягивая итальянское винцо, Луначарский сладко ухмыляется в монмартрских кабаках, Маяковский, - тот самый Маяковский, которого еще в гимназии звали Идиот Полифемович, - ржет то Париже, то в Праге...

Кстати, о Праге. Нам пишут: «А в Праге Сейфуллина... И как-то на днях ее спросили, интересуются ли в России писателями-эмигрантами, и она ответила: „Да, конечно, - вот недавно „Митину любовь” перевели...”»

Обмолвка? Обмолвка, во всяком случае, замечательная!

Ив. Бунин

Можно задаться вопросом, зачем эти тексты собраны вместе. Я их сейчас внимательно посмотрел и думаю, что в России в начале двадцатого века почти не было умных людей. Странное подтверждение получил, читая дневник Мориса Палеолога. Он где-то пишет, что просит послать во Францию умного, государственно мыслящего человека, а ему отвечают, что после убийства Столыпина в России таких нет. Стал перелистывать Палеолога, чтобы найти это место. Не могу. Именного указателя нет. Но похожее нашел в дневнике Александра Бенуа. Он пишет, что Палеолог так думает. Очевидно, слышал это от Палеолога.

В начале восьмидесятых годов прошлого века я купил у подпольного торговца запрещенной литературой переплетенную перепечатанную книгу Бунина «Под серпом и Молотом», подготовленную к изданию в Канаде профессором Сергеем Крыжицким. Там была речь Бунина «Миссия русской эмиграции». Прочел с восторгом. Все, кому я давал читать, тоже были в восторге.

И вот, оказывается, что в эмиграции в Париже в самой популярной эмигрантской газете «Последние новости» на Бунина за эту речь нападали. Травили.

Отсутствие умных людей, не самое страшное. Умные люди редкость везде. В Англии, Франции, Германии, США их тоже очень мало. Может быть, еще меньше. Они там не так нужны. Там есть закон. Люди его слушают. В России все не так.

 

Апрель, 2011.

Hosted by uCoz