Борис Липин

 

Саша Черный 

 

 

Впервые я узнал о Ремарке в начале шестидесятых годов. Расскажу, как это произошло.

В нашем доме жила семья: племянница писателя Леонида Андреева – милая женщина с мужем и сыном. Он непрерывно курила Беломор. Сейчас я вспоминаю ее и вижу, как она, улыбаясь, что-то говорит мне, а в руке папироса. Жили они в коммунальной квартире на первом этаже. Две комнаты. В одной маленькое окно – бойница, в другой окна во двор. Всегда занавешены. Подоконники - метр от асфальта, и любопытный мог увидеть, что делается в комнате. Я тоже жил в коммуналке, но у меня был шестой этаж. Солнышко было видно.

С ее сыном - Сашей Вагиным я в детстве дружил. Я ему многим обязан. Мог бы быть обязан еще больше, но, к сожалению, не воспользовался. Слишком большая пропасть была между нашими семьями. Мои родители совершенно неграмотные. Я это не в осуждение им говорю. Констатирую факт. Не всем же дано быть грамотными. Другое дело, что они грамотными быть не стремились. За это тоже нельзя осуждать. Я думаю, это генетическое. Нельзя требовать от человека, чтобы он был умный. Физика – теоретика не ругают за то, что не решил задачу. Прежде, чем попасть в теоретики, он сдает экзамен – теорминимум. Сдал - работает. Может, человека, прежде, чем он появился на свет тоже надо проверять. Может, он дебил или даун? Кажется, сейчас проверяют. Делают анализы у беременных женщин. Но, может ли это явиться основанием, чтобы не дать ребенку родиться? Не дать ему увидеть солнышка?  

Моя мамочка прожила страшную жизнь. Кажется, понимала, что жизнь страшная. Но не понимала, что виновато в этом государство. Думаю, ей от этого непонимания было легче. Она свято верила тому, что говорили по радио и писали в газетах. Вокруг враги. Хотят напасть. 

Но виновато ли государство? Наверху тоже сидели неграмотные люди. Идиоты. А идиотов нельзя осуждать за то, что они идиоты. Идиот, он и есть идиот.

От него надо просто держаться подальше. А если идиоты все? Что тогда делать? Тоже прикинуться идиотом? Непонятно. В общем, тут есть над чем подумать.

Когда-то я думал, что в российских бедах виновато крепостное право. Слишком большая пропасть в умственном и нравственном развитии между народом и культурным слоем. Нормальное сосуществование и спокойное демократическое развитие России оказалось невозможным. Но, чем больше узнавал историю, тем больше находил примеров совершенно идиотских поступков именно, так называемого, российского культурного слоя.

И не только российского.

После крепостного права мысли мои перметнулись на православие. Оно виновато. Кстати, Чаадаев в одном философическом письме прямо спрашивает: «Почему, наоборот, русский народ попал в рабство лишь после того, как он стал христианским, а именно в царствование Годунова и Шуйских? Пусть православная церковь объяснит это явление».

Православная церковь объяснять не хочет. Но, оказалось, что католики, протестанты и т. д. тоже способны совершать идиотские поступки. Очень способны. Правда, в намного меньшей степени, чем православные. 

Может, хватит об этом? Но согласитесь, страшно к концу жизни осознать, что (если бы только я) двадцать лет жил с мыслью, что Солженицын великий русский писатель, а Сахаров – нравственный стержень (Наша совесть. Как в России любят говорить про кого-то что это наша совесть. Своей нет.), а потом понять, что мысль ложная, и я этого не разглядел. Не увидел. Как было бы славно умереть с этой мыслью! Но понять к концу жизни, что один – графоман и глупый человек, а другой – нравственный идиот, ужасно. Получается, что кумиры ложные. Десятки лет псу под хвост. Может, надо уяснить себе, что люди существа несовершенные. От них нельзя много требовать. И тогда, как пел Окуджава: «Станет легче жить!»

Дело не в том, что оба не те, а в том, что я оказался неспособен это разглядеть. И другие не способны. Вот, что ужасно! Двуногие любят творить себе кумиров. Может, надо постулировать, что кумиры всегда ложные? Всегда!     

Что касается Леонида Андреева, он у меня сейчас попал у меня под сильное подозрение, как писатель. Как умный человек, точно. С другой стороны, кто в России умный? Зато в России, если попал в обойму, да еще умер, сиди (или лежи) и не рыпайся. Люди на тебе диссертации делали. Не дадут из обоймы выпасть.

Бог с ними, со всеми: с Леонидом Андреевым, с православием, с крепостным правом, с Сахаровым и Солженицыным. Вернемся к Саше Вагину. Он был богемный мальчик. Давал мне читать интересные книги и многое я от него услышал. То, что мои родители не знали, его родители говорили каждый день. Многое он сам знал. Родственники сидели. Выходили из лагерей. Умирали. Им писали из-за границы. Приезжали в СССР. Все это на глазах у него.

С ним я впервые попал в магазины «Старая книга». Когда заходил к нему утром, он часто был озабочен проблемой добычи денег. Решал эту проблему просто. Смотрел на книжные стеллажи, брал то, что родители не сразу заметят, и мы ехали сдавать. Чаще всего ездили в «Старую книгу» на Литейном, которая сейчас со скандалами и разговорами по радио (кажется, этот магазин просуществовал в Санкт-Петербурге сто лет) закрыта.

Зачем ему были нужны деньги? Он писал стихи, но считал, что перед этим нужно обязательно напиться. Деньги нужны были на выпивку. Его кумиром тогда был Есенин. Саша с восторгом рассказывал, как  пьяный Есенин хамил публике, а та носила его на руках. Саше тоже хотелось, чтобы его носили. 

Часто мы, полученные от продажи книг, деньги реализовывали в тот же вечер в подвальчике на Невском. Тогда было несколько подвальчиков, в которых вино и коньяк продавали в разлив. На наш возраст продавщица не смотрела. Помню, что один подвальчик назывался США (Советское Шампанское). Заказывали сто грамм коньяка, или двести грамм вина. У меня от выпитого начинал болеть живот еще в подвальчике. Ехали домой на двадцать втором автобусе. Я в лифте ехал на шестой этаж, а Саша курил Беломор большими затяжками, чтобы окончательно одуреть, и садился писать стихи. Не помню, чтобы он их мне читал. Может, считал, что недостоин.

Помню, что рядом с нами жил, впоследствии известный знаток Петербурга, Володя Герасимов. Он ходил к Саше в гости. Может, Саша ему читал? Володя дружил с Бродским. В какой-то статье про Бродского того времени (перед посадкой Бродского) он назван жалкой литературной личностью. Дурдом!

Кажется, очень молодой Бродский тоже там был. Он, конечно, обругал Сашины стихи, чем нанес ему незаживающую рану, о чем я еще упомяну.   

Через много лет я с Володей несколько раз общался по телефону. Пользовался им, как справочником. Когда надо было что-то узнать о Петербурге или Пушкине, он был незаменим. Если сам не знал о Пушкине, мог посоветовать, что почитать. О Пушкина я и сам много знал (всю жизнь собирал пушкинскую библиотеку), но, что касается Петербурга, обращался к Володе. Когда я в рассказе Бунина «Петлистые уши» наткнулся на фразу «Возле Палкина отчаянно бил и ерзал по скользкой мостовой копытами, силясь справиться и вскочить, упавший на бок, на оглоблю, вороной жеребец, которому торопливо и растерянно помогал бегавший вокруг него лихач,...», то стал думать, что за Палкин. К стыду своему, даже подумал, что имеется в виду памятник Николаю Первому, которого называют Палкиным. Он действительно считал палки вернейшим средством лечения подданных. Но Бунин не мог такого написать про императора. Позвонил Володе и он по телефону прочел мне большую лекцию о ресторане Палкин.

Кому-то Саша свои стихи читал. Может, Володе?

Родители не заставляли его учиться. Не требовали хороших оценок. Это не значит, что они были лодыри. Но они тоже были богемные люди.

Я о нем и его семье услышал, еще не зная его. В его семье случилась страшная трагедия, которая обсуждалась всеми жильцами дома. У Саши был старший брат Даниил, который окончил школу с золотой медалью и поступил в Университет. Кажется, после первого курса он летом утонул. Моя мама выдвинула на кухне версию, что его утопили студенты, которые ему завидовали. Тогда везде искали врагов.

Впервые я Сашу помню в черном (цвет траура) вельветовом костюмчике, молча идущего вместе с родителями. Родители тоже были одеты во что-то черное.

Когда мы стали дружить, вместе читали стихи и пьесы брата. Очевидно, это был очень талантливый юноша. Наверняка, Сашины родители не заставляли его учиться. Сашу они тоже не заставляли, но брат был золотой медалист, а Саша? Трудно сказать, кем он был. 

Мои родители требовали от меня учебы. Хороших оценок. Не могу сказать, что я их получал, но это портило мне жизнь. Осложняло.

Саша считал, что участвует в литературном процессе. Сам пишет стихи. Переписывает, перепечатывает и размножает чужие. Дает их читать людям. Улучшает общественные мозги. И меня пытался к нему приобщить.

Помню, он пригласил меня в юношеский филиал Публичной Библиотеки. Филиал был около Фонтанного Дома, в котором жила Анна Андреевна. Во время нашего похода в библиотеку она жила уже в другом месте. Я тогда не знал ничего: ни про филиал, ни про библиотеку, ни про Анну Андреевну. Рядом был студенческий филиал. В него я потом ходил несколько лет, когда учился в институте. Когда получил диплом, стал ходить в главное здание. Теперь библиотека называется по-другому. Я в нее иногда хожу. Не знаю, существует ли тот юношеский филиал. Дай Бог, чтобы существовал. Саша потащил туда меня, чтобы посмотреть и почитать журнал «Юность». Мы должны были переписать два стихотворения. Саша сказал, что это очень важно.

Была тогда троица поэтов (Вознесенский, Евтушенко, Рождественский), которые на все прогрессивно откликались. Сейчас я понимаю, что они были, порядочные пройдохи. Ну, кто, кроме пройдох, на все стихами (!) прогрессивно откликается. Одно стихотворение написал Рождественский - губошлеп с честным туповатым лицом. Оно было про «мальчиков-ремарчиков» и «пестрых пижонистых девочек». Губошлеп решил защитить нашу молодежь от тлетворного влияния Запада. Наверное, это было комсомольское поручение. Кажется, он был член ЦК ВЛКСМ. В начале стихотворения признавался (без этого нельзя): «Я тоже люблю Ремарка, и мне поспешными кажутся статейки ругательно-ханжеские». Но мальчики и девочки заслуживали сурового осуждения. Воспринимали Ремарка однобоко. «Они заучили наизусть, вчитываясь в Ремарка, названия вин ненашенские, звучащие ароматно». Каковы! В конце стихотворения Рождественский гневно вопрошал: «Сколько веков вам девочки? Сколько минут вам мальчики?» Или наоборот. Я этого стихотворения больше не видел. Стихотворение Евтушенко было с претензией. Он написал послание Сергею Есенину. Когда-то Маяковский (любитель «смотреть, как умирают дети») уже писал Есенину. Евтушенко решил последовать его примеру. В начале стихотворения указал Есенину на политическую близорукость. Тот не предвидел колхозов. Евтушенко сообщал, что «в колхозе от рожденья конь мой розовый». Где теперь колхозы? А Евтушенко по-прежнему на коне. На все прогрессивно откликается.

Кстати, в какой-то шутке Довлатова написано, что он пришел к Бродскому в больницу и сказал, что пока тот лежит, Евтушенко выступает против колхозов. Бродский сказал, что если Евтушенко против, то он за.  Довлатов мог и сочинить и наврать. Бог с ними со всеми: с Бродским, с Евтушенко, с Довлатовым, с Рождественским, но почему, жизнь должна уходить на то, чтобы понять про вранье. Ужас в этом.

В середине послания Есенину Евтушенко жаловался: «Что сволочей хватает, не беда. Нет Ленина, вот это очень тяжко». Сейчас для меня эта фраза звучит страшновато. Нет главной сволочи. Не может быть, чтобы Евтушенко этого не понимал! Заканчивалось стихотворение на оптимистической ноте. «А русская поэзия идет вперед сквозь одобренья и нападки. И хваткою железною кладет Европу, как Поддубный, на лопатки». Вот, как! Ни больше, ни меньше. Русская поэзия кладет на лопатки Европу! Может, она ее через бедро бросает? Скелет старушки Европы хрустит в тяжелых нежных лапах троицы пройдох. Наследники Блока. Что за белиберда? И мы с Сашей ее переписывали.

Из воспоминаний Ходасевича в «Некрополе» я узнал, что и сам Есенин любил посмотреть, как умирают. Правда, взрослые люди. Даже знакомых дам приглашал посмотреть.

Вознесенский - третий пройдоха писал заумь. Думаю, потому что с рифмой у него было плохо. Хорошие стихи он писать не мог. Оставалось придуриваться. Люди, хотевшие читать стихи, искали в этой зауми (или дури) потаенный смысл. Смысла не было, и они считали, что так и надо. Помню, через пару лет после библиотеки я с учителем физики ехал в трамвае. В руках у нас была газета, кажется, «Неделя». На последней странице была напечатана поэма Вознесенского. Называлась она «Аве Оза». В поэме была птица, которая периодически спрашивала: «А на фига?» «Какие гениальные отступления!» - восторгался учитель. «А какой в этом смысл?» - спрашивал я. «Как вы не понимаете, - горячился он, - смысла и не должно быть. Надо слушать музыку». Он меня почти убедил. Все-таки, мне было шестнадцать лет.

Пару лет назад я увидел по телевизору постаревшего Вознесенского. Урмас Отт брал у него интервью. У Вознесенского было грустное лицо. Очевидно, он понимал, что придуривался всю жизнь, и в будущей антологии русской поэзии ему места не найдется. Но Урмас Отт говорил, что тот всего, что можно, достиг. Осталась только Нобелевская премия. Вознесенский радостно закивал головой. Когда Урмас Отт сказал про Нобелевку, я подумал, что издевается. Но, когда Нобелевскую премию получила Эльфрида Елинек, подумал, что от Шведской Академии Наук можно ожидать всего, чего угодно.

Оказалось, все-таки, не всего. Перед следующим присуждением Нобелевской премии по литературе разразился скандал. Один из шведских академиков (бессмертных) вышел из академии в знак протеста. Сказал, что тексты Елинек не имеют к литературе отношения. Черная порнуха. Сказал, что присуждением ей Нобелевской премии академия дискредитировала себя. Один человек? На всю академию? Маловато.

Но вернемся к нашим поэтам. Сейчас я хорошо представляю поэтическую обстановку тех лет. Знаю, кто умер, не увидев своего сборника стихов. Кто тогда писал стихи. Кого не печатали. Кто печататься боялся. Кто писал в стол. Почему выступления этой троицы собирали полные залы домов культуры и стадионы? Загадка. Или нет. Все-таки, мы были общество, не знавшее нравственных ценностей, и искусственным путем лишенное культурного слоя. Хороших стихов люди просто не слышали. Конечно, им не давали слышать. Но, если бы дали, они бы не услышали.

Это, как с музыкой. Чтобы ее понимать, ее надо много слушать. А что мы тогда слышали и слушали? У нас в коммунальной квартире на кухне стояла радиотрансляционная точка. Тогда часто передавали концерты по заявкам радиослушателей. Чаще всего заказывали полонез Огинского. Иногда я его слышал несколько раз в день. Зверел. А выключить нельзя. Квартира коммунальная.

Наша юношеская дружба с Сашей кончилась тем, что он дал мне почитать книгу стихов Саши Черного. Тогда это был жуткий дефицит. Один сборник вышел в 1960-ом году в серии «Библиотека поэта». Саша, как я понимаю, дал, чтобы похвастаться, что она у него она есть. Я тоже решил похвастаться. Се мной в обувном техникуме учился некий Валера Кретов. Я дал книгу ему почитать. Зачем? Он до этого никогда такого слвосочетания (Саша Черный) не слышал. Хвастовство мне вышло большим боком. Валера книгу зажал. Невинно глядя на меня, сказал, что дал знакомой девочке, а у той книгу забрал учитель. Она читала на уроке. Нарушала дисциплину. Я прекрасно понимал, что Валера врет, и Валера прекрасно понимал, что я понимаю, что он врет, но против невинного взгляда есть только один прием.

Помните, как в «Мастере и Маргарите» Аннушка сказала, что не брала подковку. Азазелло тогда схватил ее за горло так, что «совершенно прекратил всякий доступ воздуха в ее грудь».  И подковка сразу нашлась.

Если бы я тогда схватил Валеру так за горло, Саша Черный тоже сразу бы нашелся. Но Валера был в полтора раз больше меня, мы ходили друг к другу в гости (он жил в угловом доме в коммуналке на Лермонтовском у Фонтанки), считались друзьями, и я не мог предположить, что он на такое способен.

Мне оставалось только кивнуть головой и согласиться. Дружба, если ее можно так назвать, с Валерой после этого кончилась. Как физики говорят, затухла по экспоненте с очень большим декрементом. 

С Сашей затухла намного медленнее. Он говорил, что родители делают ему большую жопу за Сашу Черного. «Ты не представляешь, какую!» - кричал он и размахивал руками, как аист перед взлетом. Говорил, что пойдет со мной и поговорит с учителем, который забрал книгу. Потребует вернуть. Я понимал, что меня кинули и идти некуда. Самое ужасное во всей этой ситуации было то, что Саша теперь думал, что я кинул его. Теперь было стыдно заходить к нему. Тем не менее, мы продолжали дружить. Встречаться. Он давал мне читать книги. Помню последнюю. Это была книга американского фантаста о временных петлях. Люди снимают кино и путешествуют во времени. Даже самих себя видят. Саша сказал, что дает на три дня. А я задержал на пять. Забыл вернуть вовремя. Лежал в кровати и читал. В нашей коммунальной квартире зазвенел дверной звонок. Кто-то открыл дверь. Он прошел через всю квартиру. Наша комната была последней. Зашел в комнату, отругал меня, взял книгу, прижал к груди и ушел. Губы у него дрожали. Я понял, что он готовился к визиту. Задержка на два дня была последней каплей. 

После этого мы перестали общаться. Правда, у нас был общий товарищ – друг юности, с которым мы поддерживали отношения и интересовались друг другом.

Что касается Ремарка, о котором я впервые узнал из стихотворения Рождественского, то в седьмом классе я прочел «Время жить и время умирать». Роман понравился, хотя, по молодости я не мог всего оценить. Классная руководительница, узнав, что я прочел роман, выясняла, сумел ли я разобраться, что для нас – советских людей в творчестве Ремарка неприемлемо.

Сейчас, когда мы сидим, чтобы выпить и закусить, я спрашиваю приятеля:

- Леня, что ты хочешь выпить?

- Иоганнисбергер из подвалов господина Мумма, - говорит Леня, - и мы улыбаемся друг другу. Грустная улыбка.   

Потом прочел «Три товарища», «На западном фронте без перемен» и «Возвращение». Говорить, что эти романы плохи, не хочется. Конечно, они очень плохи. Но видно, что он старался. Писал в свою силу. Он написал их между мировыми войнами. После второй мировой войны он стал писать по-другому. Кому-то мои рассуждения покажутся дилетантизмом, но я в жизни столько слушал дилетантизма. Мне кажется, он понял, что учить людей бесполезно. Они, едва очухались от одной войны, сразу затеяли вторую. Он поумнел. Мне он этим симпатичен. Поумнеть во время работы, дано далеко не каждому. Сплошь и рядом видишь, как писатель пишет много, и превращается в идиота. Обычного, или нравственного. Разочарование всегда болезненно.    

В начале семидесятых годов в «Иностранной литературе» печатали «Тени в раю». Я на журнал не был подписан, но уже работал в академическом институте. Научные сотрудники считали престижным читать все, что печатается в «Иностранке». Дали почитать и мне. Получил удовольствие. Но кратковременное. Журналы дали на несколько дней. В следующий раз я прочел роман через несколько лет. Удалось купить книгу.

Я перечел роман несколько раз. Умная книга. «Тени» надо внимательно читать. Видно, что его переполняют мысли. Он заставляет произносить их своих героев. Герои этого бы не сказали. Они для этого недостаточно умны. Это мысли самого Ремарка. Страх перед жизнью. Страх перед смертью. Мысли о литературе. О том, для чего она. Действительно, для чего?

В «Тенях» нашел мысли Ремарка о самоубийстве Цвейга. Наверное, правильные. Узнал, что Цвейг перед смертью написал воспоминания. Сейчас их издали в России. Прочел. Еще одно разочарование. Такое впечатление, что пишет большой ребенок. Жалобы на жизнь, и отсутствие нравственной оценки происходящего. Если оценки есть, то делаются задним числом, и выглядят странно. Генералы обещали победить, и проиграли. Обманули. Теперь им никто не поверит. А если бы победили? Поверили бы? В «Тенях» же узнал, что Томас Манн в первую мировую войну писал статьи о тевтонской ярости. Что это? Талантливых писателей много. Умных мало. Очень мало. Недавно по «Свободе» была передача о братьях Манн, и я узнал, что Генрих умер, накануне переезда в ГДР. Ему там пообещали кафедру и звание профессора. Что за идиотизм? Бежать от одного тоталитарного режима, чтобы броситься в объятия другого. Сейчас я думаю, умны ли были эти братцы. В детстве я много читал Томаса Манна. Конечно, мастер. Художник. Но в его прозе нет мыслей.

Если говорить об уме, то можно на одну чашу весов поставить братьев Манн и Цвейга, а на другую Ремарка. Ремарк перевесит.

Одно место меня в «Тенях» зацепило. Даже не место, а фраза. Ее отсутствие.

Дело в том, что я очень хорошо запоминаю прочитанное. Это у меня профессиональное. Сам пишу.

Помню, что, когда читал роман в журнале, Наташа ночью «кричала хриплым голосом: «Разорви меня пополам!»». А сколько не перечитывал книгу, фразы не находил.

Не могу сказать, что я большой любитель эротики, но это жизнь. Сам иногда пишу что-то подобное. И меня интересует, как писатель разрабатывает тему. Допустим: «Я шел вместе с Наташей по Бродвею. Она чему-то улыбалась. Наверное, вспоминала, как ночью «кричала хриплым голосом...». Я даже позвонил знакомому драматургу. Спросил, читал ли он роман, и назвал фразу.

- Ну и что, - заинтересованно спросил драматург, - разорвал?

- Не могу найти место.

- Ищи, - сказал драматург, - когда найдешь, скажешь. Это очень важно.

Но я понял, что фразы нет. Даже нашел  место, где она могла быть. В книге было: «Ничто не напоминало ту Наташу, которая прошлой ночью лежала на моей кровати и хрипло роняла невнятные слова». Можно подумать, что лежала с высокой температурой. Посмотрел, когда роман был впервые издан книгой. В издательстве «Прогресс» в 1972 году. Сразу после журнала. Прогрессивное издательство. Наверное, прочитали текст, и решили, что советским людям это не нужно. А следующим издателям на текст было наплевать. Переиздавали с «Прогресса».

Помню, в метро рядом со мной сидел юноша, и читал книгу. Новое издание «Теней». Подумал, может, в этом издании есть фраза.

- Молодой человек, - вежливо спросил, - можно вам задать один вопрос? Он посмотрел на меня. Прорычал:

- Нет, - и снова уткнулся в книгу. 

Наверное, подумал, что старик с глазами шизофреника будет просить деньги.

Что я скажу драматургу? Не заказывать же в библиотеке журнал начала семидесятых годов, и сидеть над текстом. Теперь библиотеке построили новый корпус на Московском проспекте. Многие журналы там. На это день уйдет. Не могу себе позволить.

Но жизнь продолжается. Недавно зашел в Дом Книги. Смотрю - «Тени в раю». Открыл нужное место, читаю. Наташа «хрипло кричала, изогнувшись, как тетива: «Ломай меня! Ну, разорви же меня!» Переводчики Черная и Котелкин – те же, что в старом издании. И по сердцу прошла теплая волна. Значит, Наташенька была здорова. Кричала по доброй воле. Был секс! Я, как будто сам оргазм испытал. Легкий.

Осталось непонятно, что же она на самом деле кричала. Слово «пополам» точно помню.

А что же Саша Вагин? Когда я стал писать, я уже жил далеко от него. Но моя мамочка, как жила в этом доме на шестом этаже, так и осталась. Я ее навещал раз в неделю. И Саша жил на первом этаже.

После одного из своих визитов к маме я зашел на первый этаж к Саше. Он как будто ждал меня. Сразу спросил:

- Где Саша Черный?

Это был восемьдесят шестой год. Сашу Черного (и всех) еще не начали издавать. Книга по-прежнему оставалась дефицитом. Он остался убежден, что я зажал книгу. Я объяснил, что книги нет, а я начал писать и хочу с ним поговорить. Посоветоваться. Хочу, чтобы он поделился опытом. Думал, если он в шестьдесят третьем году писал стихи и не остановился на достигнутом, то превратился в Пастернака.

Это было неприятное заблуждение. Сначала мы договорились встретиться в Публичной библиотеке. Саша прочел три моих опуса. Похвалил. Мне понравился его вопрос: «А жить ты на что собираешься?» Когда я сказал, что буду издаваться, он хмыкнул. Потом решили втроем с другом юности встретиться у меня в комнате на Свечном переулке. Я тогда развелся с женой и при разводе получил комнату на четвертом этаже углового дома. Совсем рядом с музеем-квартирой Достоевского.

Там Саша сразу прильнул к книжным стеллажам. Стал спрашивать, откуда у меня эти книги (там стояло несколько редких) Сели за стол. Я тогда был в эйфории от стихов Бродского. Саша сразу его обругал, и я вспомнил рану юности. Незажила. Выпили водки, а пока я ходил на кухню, он украл у меня «Сто лет одиночества» и репринтное издание Анциферова. Что интересно, друг юности сидел рядом и не остановил его. Потом сказал мне, что видел, как Саша брал книги. Даже сказал, что, если я хочу, он пойдет и заберет их. Вернет мне. Я не захотел, но подумал, что, если долго не видишь друзей, у них с мозгами что-то происходит.

Друг сказал, что у Саши клептомания. Везде, куда они вместе ходят, Саша ворует книжки. Но друг нигде его не останавливает. Почему? У меня мог бы остановить.

Я понял, что за Сашу Черного мы с Сашей квиты. Самое веселое было, когда я ему позвонил. «Как ты мог подумать, что я способен на такую подлость!? – крикнул он в трубку, - сейчас я приеду, и мы во всем разберемся!» Я сказал, что уже разобрались. Больше не надо.

После телефонного разговора я подумал, что фразу «как ты мог подумать, что я способен на такую подлость» уже слышал. Или читал? Напрягся и вспомнил. В «Жизни Арсеньева» ребенок Арсеньев приезжает с отцом в город, и там в гостинице какой-то прохвост кричит примерно такую же фразу отцу.

Через несколько лет друг юности – третий собутыльник позвонил мне и сказал, что Саша умер на операционном столе. У него был заворот кишок. Стали делать операцию. Применили общий наркоз. У него было низкое давление и общий наркоз помешал проснуться. Саша оказался там, где все мы будем. После смерти вдова за свой счет издала сборник его стихов. С книгой друг юности передал мне слова Володи Герасимова: «Саша стал настоящим петербургским поэтом». Я давно заметил, что если поэт хороший, говорят – настоящий поэт, а если плохой, – настоящий петербургский. Сборник я прочел за полчаса. Стихи оказались очень плохие. Одна строчка понравилась. «Я много жил, я сделал слишком мало». Самокритично. Сделал он действительно очень мало. Да и пожить мог бы больше. Я же, вот, живу. Правда, очень плохо.

                               

                               14 ноября 2005 г.